Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 39

— Мансур, здравствуй! Меня зовут Людмилой. Ты рад видеть меня?.. А я всю неделю думала о тебе…

— Она волновалась и говорила, а я слушал и не верил своим ушам и только моргал поглупевшими глазами.

Людмила шепотом рассказывала мне о себе, о городе, об Оке… Моя голова кружилась… Я узнал, что Люда работает при госпитале в интендантском отделе, что уже десять заявлений писала в горвоенкомат, чтоб отправили ее на фронт, но она должна закончить сначала курсы медсестер. Осталось учиться три месяца.

Я не хотел, чтобы она уходила. Я боялся потерять Людмилу с этой самой минуты! В палате у нас присмирели от такого неожиданного поворота дела: ее прочили кому угодно, но только не мне…

А меня ждала третья операция. Главный врач-женщина сама мне объяснила ее цель:

— Надо теперь сшить седалищный нерв, который перерезан осколком. Проводимости нерва пока не будет, но так положено.

И опять повезли меня в операционную. Везли меня и Алла, и Людмила. Людмила в операционную не вошла, а осталась в коридоре. Она моргнула мне на прощанье и улыбнулась. Алла от меня не отходила. И опять заныло в груди: которую же я люблю?..

Опять скрутили, согнули, навалились… На этот раз долго не могли попасть иглой в нужное место, и пришлось мне терпеть несколько уколов, пока наконец нижняя часть тела не онемела. Потом действие анестезии кончилось, а операция продолжалась… Орать я не мог: у изголовья Алла, за дверями Людмила, так что худо мне пришлось на этот раз. Всего на рану наложили пятьдесят швов. Людмила ждала меня в коридоре. Я из последних сил ей моргнул и показал большой палец: мол, все хорошо…

Она приходила ко мне в палату каждый день, практиковалась на мне. Накладывая мне повязку на руку, на ногу, на голову или грудную клетку, она смеялась, шутила, а я готов был круглые сутки исполнять роль манекена…

Я почувствовал, что между мной и моими друзьями подуло холодком.

— И ничего в Людмиле нет хорошего!

— Хозяйкой и матерью ей не бывать. Слишком красивая, с ней дом не построишь…

— Зря ты, Мансур, забиваешь себе голову Людмилой. Она годится в жены генералу. А ты кто? Пять минут как младший лейтенант?..

Так рассуждали все, кроме моего соседа-азербайджанца.

Яролиев завидовал мне по-хорошему и гордился мной. Он приставлял к своему горбатому носу большой палец, а остальными, растопыренными, крутил и дразнил всех…

А один пожилой уже офицер, долго молчавший на все на это, сказал так:

— Я знал, что Людмила станет дружить с Мансуром.

Женщины любят мужчин скромных и честных. А вы кто такие сейчас? Пи-ки-ров-щи-ки! Охотники до любовных приключений!

Он очень насмешил всех нравоучительным тоном, и меня тоже. Я к этому времени уже понял, что хлопцы просто отходят душой после ужасов фронта. Что в рассказах «пикировщиков» больше озорного вымысла, чем правды, и конечно, каждый в душе мечтает о единственной…

В госпитале я тоже, случалось, пел. А когда, бывало, нарисую девичий портрет, который так похож — и красивей чуть-чуть! — то следствием всего этого была влюбленность «до гроба».

В палате всем своим друзьям я нарисовал их портреты и тем уничтожил холодок, возникший в наших отношениях. Я прослыл среди них хорошим художником…

«Храни меня, мой талисман…» Каким-то непостижимым чутьем я угадывал, что моя судьба ждет меня дома. Я не знал еще имени этой судьбы, не знал, какие у нее глаза… но знал, что она где-то там… Единственная, которую я сразу узнаю, которую я ни с кем не спутаю…

По земле шел апрель 1944 года. За те пять месяцев, что я провалялся в госпиталях, наши войска полностью освободили Правобережную Украину. Бои шли теперь за окончательное освобождение нашей Родины от гитлеровских захватчиков. Вот-вот погоним — и уже начинаем гнать! — врага на его собственную территорию!..

«Кто сейчас комсорг в нашем батальоне? — думал я с ревнивым чувством. Кому после меня комиссар полка сказал эти обжигающие слова: „Жизнь комсорга длится в среднем от одной атаки и до двух-трех…“ Жив ли сам комиссар?.. Кто еще остается живой из наших хлопцев?»

Врачи и разговаривать со мной не стали про мое возвращение на фронт. Медицинская комиссия уволила меня в запас из армии инвалидом третьей группы. Сняли наконец с моей раны наклейку, и я увидел шрамы двадцать на четырнадцать сантиметров вдоль и поперек. Клеймо было заметное! Клеймо войны…

С того дня, как мы с Колей Коняевым, Иваном Ваншиным и Виктором Карповым добились «из-под брони» отправки на фронт и я уехал из Бричмуллы в Ташкентское пехотное, прошло почти два года… Да неужели всего два?! Кажется, что целую отдельную жизнь прожил. Отвоевал на четырех действующих фронтах… Сталинград… Курская дуга… Битва за Днепр… Левобережная Украина… Правобережная Украина…

Но что-то все равно меня удерживало от возвращения домой.

Все чаще до подробностей вспоминался день, когда меня приняли в партию. Это было в студеном ноябре сорок второго, когда в заметаемых метелями сталинградских степях решалось: быть перелому в войне в пользу СССР или не быть. По траншеям из уст в уста пронеслась ошеломительная весть: на наш участок передовой прибыла бригада политработников, которая ведет прием в ряды ВКП(б). Все самое справедливое, самое светлое в жизни я связывал с партией. Такое знаменательное событие должно было — в моем воображении — обязательно происходить в каком-то чудесном здании, залитом солнцем. А тут — земляные норы на дне окопов, где мы, чумазые и обляпанные грязью, спасаемся от метелей и стужи в коротких перерывах между боями. Признаюсь, в первую минуту мелькнуло сожаление, что моей давней заветной мечте суждено осуществиться в такой неторжественной обстановке. Но, оказывается, политотдельцы учли этот психологический момент. Бригада из трех-четырех человек комсостава, писарей да фотографа, вооруженная, как и мы, автоматами, гранатами, пистолетами и каждоминутно готовая, как и мы, принять бой, делала все, чтобы создать для вступающих в партию окопных солдат приподнятое, праздничное настроение. Безукоризненно выбритые, подтянутые, они всем своим видом как бы говорили нам, что, несмотря на тяготы окопного быта, несмотря ни на что, вступление в партию осуществится для нас в максимально торжественной обстановке. В портфелях и Полевых сумках они имеют все необходимое, чтобы в любом окопе тут же начать процедуру оформления. Деловито и без лишних слов заполняют наши анкеты. Берем из стопки чистые листы для заявлений. «А как писать?» — спрашиваем, уверенные, что и для заявлений существует определенная форма. Но политотдельцы говорят: «Пишите так, как подсказывает вам ваше сердце». И вот каждый, отвернувшись от всех, задумался над своим листом. Сердце много чего подсказывает. Тут и гнев на захватчиков земли нашей, и боль воспоминания о вчерашнем бое, в котором погиб друг. И желание биться в первых рядах за освобождение Родины, а уж если погибнуть — то коммунистом! И страстная мечта о лучшем будущем для всего нашего многонационального советского народа… И все, что подсказывает солдату сердце, выливается, наконец, в четыре сокровенных слова: «Прошу принять в ряды ВКП(б)…» Так были, оказывается, написаны миллионы фронтовых заявлений. А солдату, написавшему эти слова, казалось, что он высказал ими все-все, что скопилось в душе…

Имею ли я право ехать из госпиталя домой, если враг еще не сломлен окончательно? До сих пор моими действиями руководила конкретная фронтовая обстановка, приказы командиров. Пожалуй, впервые я должен был абсолютно самостоятельно сверить свои поступки с совестью коммуниста. И, может быть, впервые с такой ясной отчетливостью я ощутил, что мою жизнь навсегда разделила твердая линия: до того момента и после — когда стынущими на морозе пальцами я вывел четыре слова: «Прошу принять в ряды ВКП(б)…»

Я знаю, мне говорили, что я «распространенный тип советского человека». Действительно, очень многие наши солдаты после увольнения в запас просились обратно на фронт, пока не кончится война. И я рад, что я принадлежу к этому «распространенному типу», а не к другому.