Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 39

А хирург не мешал мне орать. Ему важнее, что я не прыгаю на операционном столе. А мой оглушительный рев ему не мешал… На войне все понимают друг друга без слов.

Жгучая боль стала общей и ровной. Потом прогремел упавший в таз осколок. Потом комариные укусы иглы. Потом перевязка широким бинтом. Это уже не хирург. Девичьи руки я почувствовал всеми нервами моего обиженного болью тела, уловил доброе прикосновение пальцев, неизвестно кому принадлежавших. И только мое воображение рисовало божественный образ белокурой красавицы… Я не мог видеть ее, потому что лежал лицом вниз. И на носилках лежал подобным образом и поэтому не увидел ту, которая прикоснулась первой к моему сердцу…

Утром нас погрузили опять в кузов грузовика и переправили в полевой госпиталь — в районное село Новые Санжары.

Не помню я номера эвакогоспиталя в Новых Санжарах между Полтавой и Кременчугом. А помню первую баню. Баню организовали с помощью местных жителей — стариков, женщин и детей. Все мало-мальски трудоспособные новосанжарцы пришли помочь медицинским работникам госпиталя в этой сложной и очень трудоемкой работе — помыть окопных солдат с тяжелыми ранениями.

Все поступающие сюда солдаты — очень грязные, обросшие. Тут их отмоют, подстригут, и будет солдат как грудной младенец — чистенький, обласканный, накормленный.

Баня эта совсем не баня, а какая-то контора или начальная школа. Носят беспрерывно люди воду откуда-то. Из Ворсклы?.. Молодые и сильные — на коромыслах, целой вереницей, как муравьи. Во дворе над огромными кострами в огромных котлах и в железных бочках греется вода. Горячую воду заносят в помещение, где топятся железные печки, чтоб обогреть воздух. Всюду комната уставлена столами, лавками, топчанами, застелена белыми простынями, а на них лежат раненые солдаты — голые, в чем мать родила…

Вокруг солдат суетятся деловито женщины, старики, девушки, которые ловко намыливают солдатское тело огромными мочалками и трут, и трут без всякого стеснения. А солдат лежит, блаженствует, хоть и болит его рана, хоть и торчит, как пень, культя его ноги… Солдату и щекотно и больно. Солдат не знает, на что ему реагировать: или на боль, или на щекотку от мочалки и от женских рук… Бабы торопятся — моют, полоскают, опять мылят — надо скорей управиться с этой работой, но солдаты просят со слезами, чтоб их еще и еще мылили. Тела соскучились по мылу, по воде, по бане. Вот счастье-то, а? Хоть и ноги нет, а солдат счастлив, как ребенок, в бане этой.

Солдаты пялят свои глаза на женщин-мойщиц. Сколько уже лет некоторые не видели женских лиц! Мойщицы солдатам намыливают сначала головы, чтоб не пялили они свои жадные и просящие очи на них. Но солдат, претерпевая разъедающее вонючее мыло, все равно широко открытыми глазами разглядывает женскую фигуру.

А бабы хлоп мыльной пеной по очам: «Шоб нэ бачив!» Мотнет солдат головой, пену сбросит и опять пялит свои очи…

Милые вы женщины, какие вы тогда были для нас красивые и родные в той бане в Новых Санжарах! Не было среди вас тогда некрасивых. Все красивые! Все до единой! На вас были надеты белые халаты. Сквозь тоненькую намокшую ткань было видно ваше прекрасное тело. Такой красоты я нигде не встречал ни до этого, ни после. Заявляю: в Новых Санжарах жили и живут самые красивые женщины!.. А вы намыливали нам глаза, чтоб мы «нэ бачилы»!

Я в той бане лежал на лавке лицом вниз и мог «бачить» у женщин-мойщиц только босые ступни ног. Я любовался и босыми ступнями, а остальное мог видеть только благодаря своему воображению.

Вот ступни ног молодой женщины. Они похожи на ступни ребенка… А вот уже немного деформированные от ходьбы. Этой женщине лет тридцать. Но какая она сама? Очень хорошая, наверное… Вот девушка моего возраста… Эх, посмотреть бы на нее!..

Но не могу ее увидеть, лежа на животе. Не везет мне всю жизнь. Ранило — и то не по-путевому! Лежи и рассматривай половицы…

Вон рядом на топчане лежит кверху лицом солдат. Ему хорошо! Он разглядел всех женщин и лежит, улыбается, довольнехонек! Ему и мылом не смогли замазать глазищи. Он говорит, что мыла он не боится, что мыло на его очи не действует.

И почему-то около него одни старушки-мойщицы. Девушки и молодые женщины разбежались. Разбежались и хохочут визгливо и радостно! А солдат во весь рот улыбается. Красив солдат, и лет ему под сорок. Ноги только нет одной, и рука забинтована… А он счастлив, что живой, что женщины разбежались от него.

А старушкам что? Старушки рады, что бог все же есть: оставил ядреного мужика для разводу человечества крепкого:

— Миленький ты наш солдатик! Родненький ты наш батюшка! — причитают они радостную молитву.

А солдат не горюет, что разбежались молодухи: «Это они сейчас убегли! Вот заживут мои раны — прибегут! Сами прибегут».

Улыбается солдат. Жизнь продолжается!

Я лежу и думаю…

…Помыли меня, ополоскали. Надели чистое белье, рубашку и кальсоны. Понесли в корпус госпиталя — в офицерскую палату, потому что недавно мне присвоено звание «младший лейтенант».

После бани я уснул мертвым сном, утонув в блаженстве, подобного которому никогда больше не испытывал.

Спал более суток. Потом проснулся от голода. Поел и опять уснул. Первые две недели я только спал и даже снов не видел.

Когда я выспался досыта, стал учиться ходить на костылях — искать по палатам и корпусам своих ребят из полка и батальона.

Увидел меня первым наш пулеметчик Василий Шамрай и заорал радостно и громко:

— Комсорг! Наш комсорг! Чуете, хлопцы, цэ наш комсорг! Ей-бо, наш комсорг!

Нацепил на свою нательную рубашку три боевых ордена напоказ всем и героем вертится на своей кровати. Худой, но горластый.

Я каждый день приходил к своему другу Васе Шамраю, так как он был без ноги.

Показывая на меня, Шамрай Вася говорил своим друзьям по палате:

— Спытайтэ у нашого комсорга про остров смэрти! Хай вин сам расскаже, колы мэни не вирытэ.

Шамрай Вася горевал только об одном — он печалился за то, что «нэма писателя, щоб пропысать правду про „остров смэрти“!». Я ему в утешение мог сказать только, что кто-нибудь напишет после войны и про наш остров, и про другие жестокие сражения…

…Через тридцать пять лет после Победы мы встретимся с Шамраем Василием Кузьмичом, и он спросит меня:

— А напысав хто-нэбудь про «остров смэрти»?

— Нет, — отвечу я, — никто не написал.

Я и сам долго буду выжидать, надеясь, что кто-нибудь из наших однополчан напишет… Знал я одного нашего минометчика батальонных минометов Барташевича Эдуарда из Омска. Вот он мог бы, наверное, написать книгу про всех нас… Но он погиб.

Я и сам буду думать — вот бы на моем месте писателю! Сколько материала!.. Вижу вокруг себя много удивительного: и плохого-удивительного, и хорошего-удивительного, вижу много красоты несказанной… Пережил и перечувствовал многое: и войну и шахту. Все перепробовал. И любил! И был любим! Меня распирает от полученных впечатлений, о которых никто не знает, кроме меня… Хочется передать их настоящему писателю, чтоб он написал про нас. Но, работая после войны, как и до войны, в шахтах, на рудниках, я ни разу на своем жизненном пути не встретил писателя. Так, чтобы с глазу на глаз… да знать бы, что ему интересно будет все это слушать, как про себя самого, начиная от первого выстрела под Клетской и кончая госпиталями, которые тоже есть неотъемлемая сторона войны…

А мой друг Шамрай Вася — Василий Кузьмич — при новой нашей встрече в Кременчуге в декабре 1981 года опять свое:

— Нэ напысав ще хто?

А сам пытливо заглядывает мне в глаза. Я догадывался, о чем он говорит мне молча… Но я не смел ему выдать свой секрет, что я начал писать книгу про нас — гвардейцев. Потому что еще неизвестно, получится ли. Кот с колокольчиком не сможет поймать самую глупую мышь. Преждевременным звоном я боюсь спугнуть, сглазить свою мечту… Поздно хватился. Тороплюсь. С памятью пока неплохо. Кстати, странная это вещь, память, избирательная. «Картинку», например, помнишь до подробностей, звуки помнишь, запахи и, что интересно, мысли, которые в тот миг думались, помнишь… А название места забыл! Или неправильно его произносишь. Или дата не та!.. Вот и ползаешь по самой подробной карте, пишешь друзьям, чтобы они вспомнили… Ну в конце концов все-таки все восстановишь, где и когда было, точно. С этим справляюсь. Но вот что тяжелей: ведь все, о чем я пишу, мне надо пережить заново, и у меня от этого «заново» стало побаливать сердце. Успею ли дописать эту книгу до конца? Успеет ли ее прочитать Шамрай Вася?. Он мне тоже жаловался на сердце: «Як шилом колэ наскрозь!» Еще меня смущает, что получается у меня в основном про себя самого. Это не от нескромности. Но ведь я могу записать «солдатский дневник», как он есть во мне, только через свои собственные ощущения. Меня успокаивает надежда, что, может быть, мои товарищи гвардейцы и фронтовики узнают в этом описании и себя самих, и свои чувства в те дни…