Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 137

Почему мы говорим "абсурдное", раз уж мы поняли, что одна только иллюзия реальности не утолит жажды? Почему мы говорим "экстремальное", раз мы предчувствуем, что умеренность не даст полного знания?

Так, значит, не может быть иного искусства, кроме открывающего подлинную суть вещей и явлений?

Для того, кто полностью осознал иллюзорность наших представлений о мире, не может быть иного искусства, кроме свободного от иллюзий.

А как быть тому, кто по привычке или по другой уважительной причине настаивает на мнимом правдоподобии в искусстве? Для него путь закрыт, и пусть он тешит свою тоску на той земле, которой достиг.

Ну, а как быть тому, кто "стоит одной ногой здесь, а другой - там"? Это сложный вопрос, и я не стану пытаться на него ответить.

P.S.

Перечитав написанное, я обнаружил, как это обычно случается, что на моей совести некоторые упрощения и нечеткие определения. Читателю, так же как и мне, будет проще, если я вынесу поправки в послесловие, чем если бы я вставил их в текст. Первое впечатление не всегда самое верное. Можно проверить его по здравом размышлении.

Говоря "восприятие произведения искусства", я имею в виду процесс духовной жизни человека, в результате которого он становится "другим человеком".

В сущности, к проблеме "модернизма" это никакого отношения не имеет, но, возможно, относится к вопросу об интенсивности восприятия. "Закрытое" сценическое пространство с крышей, стенами и прочим может вызвать во мне здесь, разумеется, речь идет о личном опыте - такое острое ощущение неволи, что однажды во время постановки моей пьесы мне пришлось попросить освободить меня на неделю от репетиций. Просто интенсивность переживания была слишком велика. И я не выдержал физически.

Истерия? Вполне возможно. Если один из элементов нагреть больше положенного, наступает своего рода усталость материала. По-моему, именно такая "усталость материала" и является изменением сущности, в результате которого - в крайних случаях - наше "я" "погибает". В период между войнами, отмеченный усталостью от жизни (и безработицей), существовали "мелодии самоубийства": одну из них, венгерскую, представляли так, будто бы она была причиной сотен самоубийств. Думаю, здесь нет преувеличений, если принять во внимание фашистские порядки, господствовавшие тогда в Венгрии. Мне кажется верным, что мы должны рисковать чем-то, воспринимая и переживая произведения искусства, будь то популярное "искусство самоубийства" или искусство, вызывающее к жизни то, что я называю нашей сущностью. Я вполне серьезно полагаю, что мы должны быть готовы "умереть" за искусство.

И если мы согласимся с этим - но только в этом случае, - мы можем, видимо, броситься в спор о задачах искусства и его суверенном праве непрерывно изменяться, броситься в огнедышащий кратер вулкана. Давайте же уясним, что искусство не может быть хобби, что его никогда нельзя будет использовать для отдыха людей от полезной трудовой деятельности. Пусть народное искусство живет своей естественной жизнью, но пусть идея "искусства для толпы" будет сдана в архив. Когда-то искусство было аристократическим, но так его называли, исходя из социальных критериев, что не представляется нам действенной основой. Наше искусство должно иметь право стать искусством для избранных, если того потребует обстановка. Оно должно иметь право быть непонятным, враждебным, "бессмысленным", даже прямо оскорбительным в своей абсолютной непохожести на действительность, воспринимаемую нашими чувствами, - для тех, кто не в силах воспринимать его так, как оно того требует.

Речь идет не о более высокой ступени развития искусства. Речь об искусстве, стремящемся к такой абсолютной автономности, при которой элемент узнавания ни в коем случае не может стать доминирующим. Речь идет об искусстве для невинной души, для простодушного.

1962

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

В музеи следует ходить одному. Или, может быть, с хорошим знакомым, понимающим тебя с полуслова. Только так можно не мешать другу другу. Ведь связь между произведением искусства и зрителем двусторонняя. Стоит только возникнуть треугольнику, сразу иссякнет взаимное облучение, спадет четкая сеть нитей, связывающих картину с тем, кто - в идеале - ощущает себя сотворцом ее.

Вдруг за моей спиной возник какой-то тип и произнес:

- Вы видите, как вот это небольшое красное пятно в правом нижнем углу нарушает всю композицию?

Я съежился: надо же так напугать! Разумеется, я отметил это красное пятно и его функцию на холсте. Что, впрочем, любой бы сразу сделал. Только зануда мог завести о нем разговор. Ну что ж, я оглянулся и вежливо сказал, что это было замечательное наблюдение. Да, человеческое малодушие не знает границ, когда оно находится на службе обходительности.

Тип сразу приободрился и пробормотал что-то насчет техники рисунка. И тогда случилось странное: малюсенький красный мазок, с которым у меня до сего момента складывались близкие отношения, вдруг стал неприятным и даже враждебным.

- Я не понимаю, что это красное пятно должно означать? - сказал я.

Тип распахнул глаза. Как будто я кнопку нажал. Лицо его исказилось гримасой досады:

- Как вы сказали? Вы имеете в виду, что оно представляет?

- Именно, - ответил я. - Не понимаю, что оно означает.

Воистину, будто кнопку нажать или, скажем, кран открыть. В течение следующих минут мне оставалось только стоять с опущенным взором и выслушивать целую лекцию о том, что предметы вообще ничего не должны представлять в живописи. Искусство - это независимая функция, которой чужды случайные натуралистические подробности.

И тут словно дьявол меня подтолкнул. "Что вы говорите?!" - заметил я с удивлением.

- Ну, конечно же! - удрученно воскликнул тип. - Я ведь действительно думал, что вы... ну, то есть, по-моему, со времен натурализма, который основывался на том, чтобы представлять...

Поразительно, какой странный оборот может принять течение мыслей, когда слушаешь такого вот типа, настоящего зануду, действительно разбирающегося в предмете, знающего его лучше тебя. Я вдруг представил себя восьмилетним мальчиком, как я стою на поросшем леском холме, с которого открывается вид на Кристиания-фьорд. Рядом со мной - взрослый, не помню точно, кто, но, скорее всего, кто-нибудь из гостей. Крупный, тяжеловатый мужчина в полотняном костюме и шляпе-панаме, какие тогда носили. Он указывает вдаль и говорит: "Вон там, вдалеке, находится Шерхольмен..."