Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 15

Митрополит Антоний: Я с Вами абсолютно согласен, но скажем так: Анатолий Максимович, я Вас абсолютно не жалею, я бы сказал даже, что я кое в чем Вам завидую: Вы гораздо умнее меня, Вы образованнее меня, и в хорошем смысле я могу Вам завидовать в этом; но я Вас, простите, очень люблю; и если у меня есть в душе что-то, что меня радует, вдохновляет, я был бы очень счастлив с Вами этим поделиться – не потому, что это мое, или не потому, что я лучше, а потому, что Вы со мной делитесь своим опытом, знанием, умом, – хотел бы и я поделиться вот этой искоркой, которая для меня есть радость и жизнь. Вот в этом смысле и у Вас, и у меня есть естественное желание этого общения.

Анатолий Максимович: Конечно! Но это диалог, это вовсе другое дело, это, по-моему, то, чего нам нужно добиваться!

Митрополит Антоний: И должно добиваться, и это постепенно нарастает. Мне сейчас вспоминается: когда Русская Церковь была принята во Всемирный Совет Церквей, нас попросили сказать слово по этому случаю. И один из епископов Русской Церкви встал и сказал очень короткое, живое слово, где между прочим выразил такую мысль: Православная Церковь сохранила, как нам кажется, в неприкосновенности залог веры Древней Церкви. Может быть, мы не развили его, может быть, он в наших руках оставался, как сокровище, которое не использовано; но, – говорил он, – это сокровище не нам принадлежит, а всем, кто здесь собран. Мы вам со своей стороны приносим то, что у нас есть; возьмите его, оно – ваше, и принесите те плоды, которых мы по своей косности не сумели принести… И мне кажется, что каждый человек по отношению к другому может так поступить. У вас одно, у меня другое, у кого-то еще – третье; если мы, с верой друг во друга, с верой в то, что каждый из нас способен вырасти в еще большую меру через общение, делясь с другим, будем друг ко другу подходить, тогда, действительно, мы будем обогащать друг друга, тогда вопрос о терпимости не встает. Речь не идет о том, чтобы вы меня переубедили или я вас, а речь идет о том, что и в вас, и во мне есть что-то, что нам очень дорого, – и нам радостно друг со другом поделиться. Если бы только люди могли так думать, и верующие и неверующие! – потому что, в конечном итоге, как Вы говорили, тоталитарное государство и тоталитарная Церковь одинаково безнравственно относятся к этой теме истины, которая никому в частности не принадлежит, а всем принадлежит.

Анатолий Максимович: Значит, как священнослужитель Вы будете всячески способствовать внедрению терпимости до тех пор, пока этот вопрос не исчезнет вообще, – так ли я Вас понял?

Митрополит Антоний: Сколько могу – да, и сколько у меня самого хватит терпимости, потому что я, конечно, тоже заражен, ну, хотя бы страстностью: я страстно переживаю свои убеждения, и поэтому мне приходится быть очень осторожным, чтобы не кидаться, как дикий зверь, на других людей!

Анатолий Максимович: Большое Вам спасибо, митрополит Антоний!

О евангельском благовестии [4]

Мы привыкли говорить, что Евангелие – благая весть, что Христос в жизнь, в мир принес такую весть, которая превосходит своей красотой, смыслом, творческим «напором» всякую другую. Но когда спрашиваешь людей: в чем благая весть в твоем опыте? как ты ее определишь? как ты видишь ее, например, в истории святых апостолов? – то большей частью четкого ответа не получаешь. Я этот вопрос ставил часто; и получал ответы «богословского» – в кавычках – содержания: примирение с Богом, прощение грехов и многое другое; и все это правда; и так часто чувствуется, что это – объективная правда, но не для говорящего. Не в том смысле, что это неправда, а в том, что если было бы только это, для говорящего это не было бы благой вестью, которая перевернула его жизнь, которая настолько полна новизны, что все через нее сделалось новым.

Последние годы я себе ставил этот вопрос; и долго искал одного какого-нибудь ответа, именно такого слова, которое в себе содержало бы все, – и не нашел. И поэтому я хочу сделать попытку сейчас высказать вслух продуманное и пережитое и предложить вам разные элементы, разные моменты этого благовестия, этой радости евангельской, как она мне представилась.

Тут я хочу сделать оговорку, что людям, родившимся в верующей семье, воспитанным в вере, людям, которые всегда были верующими и жили этим, порой труднее найти, в чем это благовестие, потому что эта благая весть всегда в них жила, всегда была вокруг них, всегда была с ними. Не с чем ее сравнивать; не было такого момента, когда что-то случилось, после чего все стало ново, все заискрилось новой красотой, все осмыслилось. Те, наоборот, которые были неверующими (крестили их до этого или не крестили – неважно), часто могут уловить какой-то момент и какое-то событие, которое действительно донесло до них эту благую весть, которое принесло в их жизнь что-то настолько новое, что стало возможно жить, а не только влачить какое-то существование, не только существовать по необходимости.

И вот я вспоминаю первую свою встречу с Евангелием. Я с Евангелием не встречался до пятнадцатилетнего возраста: и в руках не держал, и не читал, и не знал ничего о нем, кроме того, что приходилось воспринять понаслышке и без всякого интереса. И когда впервые мне пришлось читать Евангелие, меня поразили некоторые особенности этого благовестия, а затем к ним прибавились и другие, о которых я тоже хочу сказать, хотя они не относятся к этому первому, поворотному пункту жизни.

О жизни, к пятнадцатилетнему возрасту, я знал, что она жестокая; я знал, что пощады от человека или от жизни ожидать не надо; я знал, что естественный враг человеку – его ближний, я знал, что единственный способ прожить – это стать настолько бесчувственным, железным, чтобы ничего не могло проникнуть в душу. И я тоже знал, что, воспринимая жизнь так, можно в себе нести не только сознание, но физическое ощущение мертвости, что можно ходить, как труп, среди других людей, и что все сводится к этому. Об обстоятельствах, при которых я читал Евангелие, я сейчас не буду говорить; но одна из первых вещей, которая меня поразила, когда я встретился с евангельским словом, словом, которое Бог говорит человеку, – это слова о том, что Бог сияет Своим солнцем на добрых и на злых, на благодарных и неблагодарных, на любящих и ненавидящих, что для Него все люди – Свои (Мф. 5, 44–46). Мы Ему можем быть чужими, но Он нам – свой; мы можем от Него отвернуться и оказаться предателями в самом последнем смысле слова, а Он останется верным до конца (до какого конца – мне еще было неясно тогда, потому что это было только начало евангельской повести; я потом открыл, какой это конец). И я помню, каким это было откровением. Откровение заключалось вот в чем: я окружен людьми, которых я всегда считал прирожденными врагами, опасностью для жизни, опасностью для цельности души; и вдруг оказывается, что этих людей любит Бог, как отец любит своих детей, – и меня тоже! Помню, я в первое утро после чтения вышел, смотрел вокруг себя с изумлением на всех людей, которые шли по улице, спешили на поезд, на работу, и думал: Какое чудо! Они, может, не знают, что они Богом любимы без разбора, а я это знаю, и они мне больше не могут быть врагами… Что бы они ни сделали по отношению ко мне или к кому бы то ни было – ни один из этих людей никогда не будет мне врагом; он может оказаться хищным зверем, он может поступить жестоко, он может поступить безумно, но я-то знаю, что у нас один и тот же Отец, что каждый из них – из нас – равно любим, и что нет врагов… Вам может показаться, что такая реакция, такой ответ души на этот короткий и простой отрывок из Евангелия – детскость, незрелость, – пусть; но я и сейчас думаю то же самое, после того как прошло сорок пять лет или больше. И это одно из самых основных открытий, которые можно сделать в Евангелии: обнаружить, что мы все для Бога – дети, свои; чужих нет.

4

Беседа в Москве. 1974 г.