Страница 22 из 24
Письма Юли были, пожалуй, первым и единственным впечатлением за все эти годы. Потому он ей и ответил несколько раз.
И все же больше писать ей он не будет. И той книги, которая, по ее словам, принесет ему когда-то славу, не напишет тоже… Вот так.
…А если – не так? Нет, ни о какой будущей славе нет и речи. Но что если все-таки взять да попытаться написать о себе – для себя? Все, как было. Без оглядок на какого бы то ни было читателя – доброжелательного или того, кто будет искать в его записках криминал. Писать, никому об этом не сообщая – да и кому? Друзей у него нет, родных тоже. Только для себя. Но ВСЮ ПРАВДУ.
Исповедь. Почему он прожил жизнь так, как прожил? Почему всегда сторонился, избегал острых моментов, объясняя это тем, что для борьбы он не годится и лучше сохранять свою семью от любых напастей? Да что там! Не только семью, а себя самого? Почему всегда молчал там, где можно, а то и нужно было что-то сказать? Другие не молчали. Не многие, но ведь были такие, кто не боялся. А он? Боялся? Да, боялся. И надо честно себе и в этом признаться.
Если на то пошло, то и в истории с Хрипуновым он тоже вел себя… трусливо. Один эпизод не в счет, это были уже кулаки после драки. А, наступив себе на горло, предупредить того же Хрипунова, черт бы его взял, об обыске? Не пошел. Другое дело – мог ли он тогда поверить Юле с ее предупреждениями? Сказал себе, что не верит, – и не пошел. Но ведь обыск был! Да, Хрипунов не герой, а мелкое трепло, он и сейчас так считает. Но – тем не менее… А за героев – много заступался? То-то и оно.
Обо всем этом, о каждом эпизоде, о котором стыдно вспоминать, о каждой мысли рассказать, ничего не утаивая. Об искусстве самооправдания. И об отношении к тому, что происходит и происходило в стране. Он ведь об этом даже с женой не говорил. Почему? Опасался за нее? За себя? Да он и думать об этом не хотел, так было спокойней! "Надо делать свое дело, остальное от лукавого". Ха. А кому оно было необходимо, твое "дело"?
…Честно сказать, что такое страх.
А смерть Ольги? Вот, он только что сказал себе, что не знал-де и знать не хотел, что у нее было с этим подонком. Вранье! Боялся узнать – вот правда. Боялся спросить, потому что страшно было услышать ответ, после которого он ее потеряет. Вообще больше всего на свете боялся этого – остаться без нее. И это был самый мучительный из страхов. Отсюда и боязнь тюрьмы… и все остальное. А потом, когда услышал, что ее больше нет? Что испытал в самое первое, короткое мгновение? Скажи себе-то! Да, облегчение. Облегчение, что страха потерять больше не будет. Никогда. И что она, видимо, без мучений, переступила тот порог, которого все мы ждем с ужасом. Это было очень короткое мгновение, да. Но было. А за ним нахлынул ад. Навсегда. Вот она где – настоящая-то правда. Вся. Не для печати, конечно. Но себе ее раз в жизни нужно сказать.
Никто никогда этого не прочтет, не дай Бог, чтоб прочел. Но ничего другого он, пожалуй, больше в жизни сделать и не сумеет. А доживать, спрятавшись на даче ото всех и от самого себя, – скучное это дело.
Конечно, писать в стол он не привык – газетчик. Привык к тому, что сдаешь материал, и он в ту же ночь идет в номер. И книжки военные тоже, в общем, скорее не проза, а журналистика. Та, что про завод, – халтура. Такое сейчас и не нужно, да и не получится.
Вот настоящая правда о себе самом… А что? Юля, выдумав его ненаписанную книгу, пожалуй, подала неплохую мысль. Стоит попробовать. Раз в жизни быть абсолютно откровенным. Да. Стоит. Он попробует.
III
А Юля? Конечно, ей было жаль прекращать игру, тем более что и две первые книги Заставского понравились ей, а последняя, тогда, в 1975 году, еще не изданная и даже не начатая, просто потрясла. Нравился и он сам – высокий, прямой старик, очень одинокий, не побоявшийся в конце жизни все о себе сказать, не пожалевший себя, не искавший оправданий. Ведь придумать объяснения и оправдания можно всегда!
Про еще не прожитые им годы она знала то, о чем он и сам еще не догадывался. Написать, а главное, напечатать такую книгу – подвиг.
Поначалу ей было весело интриговать его, предсказывая будущее. А теперь она не могла не признать, что он прав, не желая продолжать затеянную ею игру. Поверить ей он не мог. А вот заподозрить в дурных намерениях запросто мог, и она, проявляя осведомленность в его делах, давала ему для этого все основания.
И еще она знала: ведь было, было у нее одно не вполне чистое намерение. Был некий интерес, вопрос, ответ на который ей очень хотелось узнать. Он на ту тему говорить не хотел. И не стал. Может быть, один-единственный раз покривил душой. А если нет? И сказать было просто нечего?
Сергей Заставский скончался перед самым августовским путчем на восемьдесят втором году. Предшествовал этому большой кусок жизни, успех его мемуаров, отрывки из них в начале восьмидесятых попали на Запад, после чего был скандал, чуть не дошло до исключения из Союза писателей, но перестройка уже дышала в спину режиму. Обошлось вызовами к начальству и объяснительной запиской, в которой Заставский писал, что текст напечатан без его ведома и согласия. Книга, которая вышла потом здесь и от которой Юля была в восторге, была искренней и беспощадной. И трогательной. Помнится, она плакала, впервые читая страницы о любви, такой любви, от которой можно умереть. И про природу он писал здорово. А о себе, своей позиции в разное время – честно. Прекрасная книга, что и говорить! Редко, кто решается так писать. Он – решился.
Почти сразу после того, как Сергей Валентинович отказался продолжать "игру", из Союза с треском и статьями в партийной печати исключили поэта Олина. Вот тогда и поползли слухи, будто к гонениям на него приложил руку его ненавистник Заставский, который будто бы процитировал и чуть ли не передал людям из "органов" криминальное стихотворение Олина, кончавшееся словами "…что ни день – перемены местами, в душном воздухе свист ножевой, но стоит на своем пьедестале вечно лысый и вечно живой". У Олина устроили новый обыск, потом нашли одну знакомую, хранившую все его сочинения, провели обыск у нее и изъяли рукописи. Но начало всей этой истории со стихотворением, якобы, положил Заставский. Отомстил за жену.
Слухи эти шли тогда из компании Марины Гурвич, ничего проверить, естественно, было нельзя, и теперь, когда Заставского везде хвалили и произвели чуть не в классики, Юле хотелось все-таки установить истину… Глупо. Неизвестно, на что она рассчитывала, начиная переписку. Неужели на чистосердечное признание? Вот так, прямым текстом: да, мол, виноват, донес, потому что Олин сперва соблазнил мою жену, а потом стал виновником ее гибели. Так, что ли? Или, наоборот, не виноватый я, не стучал на Олина, все это вымысел, ложь и клевета. Наверняка это и было клеветой. Некрасивая затея – расколоть старика. И подловатая, если уж совсем честно. Ведь прочла его книгу, должна бы понять, что это был за человек! И пусть она говорила себе, что историк, дескать, должен знать всю правду о прошлом, – не ей судить этих людей из сегодняшнего дня… Не ей и оправдывать, не пережив того, что досталось поколению Заставского, да и Олина тоже. Так что все к лучшему, и Сергей Валентинович оказался умнее ее. А писатель он, как бы там ни было, очень хороший. И человек замечательный – тот, кто сделал гадость, не может написать так, как написал он. Послушать нынешних – все, кто не сидел при Сталине, стучали. Разве это правда? Тогда, получается, и ее мать с отцом – тоже? Уверена, что никогда.
Впрочем, если бы даже Юля решила, несмотря ни на что, писать Заставскому и гонять Машину в прошлый век, настырно или деликатно добиваясь ответов на свои вопросы, теперь бы это ей не удалось.
Пробыв в Израиле несколько месяцев, ранней весной прилетел Виктор. Коммерческие его дела шли неважно, и он решил как следует ознакомиться с изменениями конъюнктуры книжного рынка на родине.