Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 55



— А много ли выходила?..

— Да что, бабушка, — видно, уж такой день выдался: никто не подает.

— Так ты ничего не принесла?

— Ломтика четыре хлебца.

— Только-то? А что я тебе говорила: как пойдешь по Знаменке, зайди неотменно на двор к боярыне Марфе Саввишне Загоскиной?

— Заходила, бабушка.

— Так тебе и там ничего не подали?

— Ничего.

— Врешь, врешь, негодная!.. Кто другой, а Марфа Саввишна всегда подает. Она — дай Бог ей много лет здравствовать! — нищую братию любит.

— Да у них, бабушка, в дому что-то нездорово.

— Нездорово?

— Видно, что так. Я сначала зашла с переднего | крыльца, на крыльце стоит, пригорюнившись, дворецкий Сидор Иваныч. Бывало, он и сам всегда мне подаст, да еще по головке погладит, а тут как закричит: «Пошла, пошла, — не до тебя!» Вот я от него прочь да к девичьему крыльцу… постояла, постояла — никто нейдет. Думаю: взойду в девичью, мне не впервые. Взошла, гляжу — нянюшка Прокофьевна сидит да так и заливается слезами, на всех сенных девушках лица нет. Не дали мне словечка вымолвить: «Ступай, ступай! Бог подаст!..» — «Кормилицы, — сказала я, — доложите вашей барыне…» — «Куда докладывать! — молвила Прокофьевна. — До того ли ей теперь!» Да как вдруг завопит: «Ах ты, батюшка Hani, Данила Никифорович, снял ты со всех с нас голову!» А ключница Матрена — такая злющая, завсегда лается, как вскинется на меня: «Убирайся, говорят, а не то я тебя голиком! Пошла, пошла!» Так по шеям меня и выгнала. Да пусти же меня, бабушка, в избу-то: я вовсе прозябла.

— Постой, постой! Дай-ка мне свой кошель.

— Да на что тебе? В нем, окромя хлеба, ничего нет.

— Добро, добро, — прошептала Кондратьевна, — я посмотрю… Ломоть, другой, третий… А это что? — вскричала она, вынимая из кошеля медовую сосульку и пряничного конька с золоченой гривою. — Это что?.. Ах ты, воровка-мошенница этакая!

Симский, который слышал весь разговор, не стал дожидаться конца этому розыскному делу. Ему было вовсе не до того. Он любил своего дядю как отца родного, а если девочка говорила правду, так с Данилою Никифоровичем случилось какое-нибудь несчастие или он был при смерти болен. Несмотря на то, что на улице было еще очень тесно, Симский пустился бегом по Знаменке. Пробираясь между возов, он вышел кое-как на свободное место и с ужасною тоскою и замиранием сердца добежал наконец до обширного двора, посреди которого стояли длинные хоромы дяди его, заслуженного стольника Данилы Никифоровича Загоскина.

Симский прошел всем двором, не встретив никого. В передней не было тоже ни души. Он вошел потихоньку в столовую; в этой комнате сидела под окном и горько плакала пожилая барыня, одетая по-домашнему: в штофной поношенной кофте и тафтяной юбке, которая была когда-то красного цвета. В то время давно уже вошли в употребление женские черевички, то есть башмаки; но эта барыня была обута, по старинному обычаю, в сафьянных сапожках, вышитых бисером. За поясом у нее висела связка ключей, а на голове надета была круглая бархатная шапочка с меховым околышем.

— Ах, друг мой сердечный, — вскричала барыня, — Васенька!

— Здравствуйте, тетушка! — сказал Симский торопливо. — Что дядюшка?

Марфа Саввишна всплеснула руками, ухватилась за шею племянника и, опустив голову на его плечо, громко зарыдала.

— Ах, Боже мой, Боже мой! — проговорил Симский. — Да где же дядюшка?.. Покажите мне его.

Пойдем, мой друг, пойдем, — сказала Марфа Саввишна, всхлипывая, — я тебе покажу его!.. Не узнаешь ты своего дядю! — продолжала она, заливаясь слезами.

«Господи! — подумал Симский, идя вслед за своею теткою, — так, видно, уж добрый мой дядюшка лежит в гробу?»

Пройдя несколько комнат, Марфа Саввишпа отворила дверь небольшого покоя и промолвила едва слышным голосом:

Ну вот, Василий Михайлович, гляди!

Симский, который воображал, что найдет в этой комнате своего дядю если не умершим, то, по крайней мере, при последнем издыхании, переступил с ужасом через порог, и вот что он увидел перед собою: старик лет шестидесяти пяти, но, по-видимому, довольно еще бодрый, сидел в креслах, обитых цветной камкою. Цирюльник, преважный немец с красной рожею и длинным носом, добривал б'ороду этому пожилому барину. Позади кресел стоял, как приговоренный к смерти, мрачный и угрюмый служитель с перекинутым через плечо белым полотенцем. Поодаль плакала втихомолку старая женщина, держа в руках серебряную лохань с рукомойником. На столе лежала полная пара немецкого платья и треугольная шляпа, а над ними висел на гвоздике огромный парик с длинными кудрями.

— Дядюшка! — проговорил с удивлением Симский.



— А, здравствуй, брат Василий! — вскричал Данила Никифорович. — Добро пожаловать!

— Так вы здоровы?

— Слава Богу.

— А я было как перепугался! Глядя на тетушку…

— Ты подумал, что мне уж отходную читают? Ну, что с ней будешь делать: ревет себе, да и только!

— Батюшка Данила Никифорович!..

— Что, матушка Марфа Саввишна, иль еще вдоволь не наплакалась?

— Да как мне не плакать? Ну посмотри на себя, на кого ты походишь?

— А что и в самом деле: чай, годков десять с плеч свалилось?.. Дайте-ка мне зеркальце!.. Ступай, любезный, — продолжал Данила Никифорович, обращаясь к цирюльнику, — скажи дворецкому, чтоб он тебе заплатил.

Цирюльник, как истый немец, вытер не торопясь свои бритвы, уложил их бережно в футляр, свернул бритвенный ремень и, поклонясь с той гордой важностью, которою вообще отличаются все немецкие ремесленники, вышел вон из комнаты.

— Ну что, Марфуша, — сказал Данила Никифорович, обтираясь мокрым полотенцем, — ведь этак-то гораздо лучше?

— Помилуй, батюшка, да что тут хорошего? А грех-то какой, грех!..

— И, полно, жена!.. Коли нет греха стричь волосы, так какой же грех обрить себе бороду?.. Ведь это все едино. С нас будет и старых грехов, матушка, так новых-то выдумывать нечего.

— Мне, батюшка, где с тобою спорить: я баба глупая, а послушай-ка, что говорят умные люди.

— Умные люди! сиречь Максим Петрович Прокудин да Лаврентий Никитич Рокотов с братиею?..

— А что, разве они люди глупые?

— Нет, Марфа Саввишна, особенно Максим Петрович Прокудин крепко неглуп. Да ведь есть и старообрядцы люди очень умные, а заговори-ка с ними о православии, так они понесут такую околесную, что уши вянут.

— Вот вздумал с кем равнять своих приятелей!

— Да воля твоя, Марфа Саввишпа, в чем другом, а в упрямстве они старообрядцам не уступят. Чай, по-ихнему без бороды и в рай не попадешь.

— А почем знать, батюшка? Что, если в самом деле…

— Слышишь, что тетка-то говорит? — прервал Данила Никифорович, улыбаясь. — Ну, племянник, худо нам с тобою будет!

— На него, сударь, не изволь ссылаться, — сказала с жаром Марфа Саввишна, — он человек служивый, хочет не хочет, а делай, что ему прикажут, этот грех не на нем. А тебя кто неволил? Ты ведь не служишь, живешь на покое, царского указа тебе не читали… Так из чего ж ты взял на душу этот грех? А коли, по-твоему, греха в этом нет, так ты бы хоть людей постыдился. Ну что ты теперь? На молодого парня не походишь, на старую бабу также, — ни дать ни взять немец-булочник, что нам хлебы ставит!.. Уж если ты не пожалел своих седых волос, так пожалел бы меня, старуху!.. Мне стыдно будет в люди показаться: все добрые люди станут на меня пальцами указывать. Ведь я, батюшка, жена твоя, твой стыд — мой стыд! И на что? и для чего?..

— Я уж тебе толковал для чего, да ты слушать меня не хочешь.

— Батюшка Данила Никифорович! не изволь на меня гневаться, может статься, я глупо скажу, а воля твоя: как ни толкуй, а по мне, что стриженая девка, что бритый мужик — все едино. Я уж не говорю о том, что скажет Лаврентий Никитич Рокотов: он теперь и знаться с тобой не захочет…

— Так что ж? Коли он любил пе меня, а мою бороду, так Господь с ними!

— А что мне будет от Надежды Карповны, от Аполлинарии Степановны, от Нимфодоры Алексеевны?..