Страница 35 из 55
— Так ты этак-то?1—молвил Рокотов, вставая. — Ну, Господь с тобою! Поедем, Герасим Николаевич: нам здесь делать нечего.
— Что ты, что ты! — вскричал Шетнев.
— Что я?.. Да разве не слышал? Я не русский, не православный и даже не христианин. Прощай, Максим Петрович! Спасибо за угощенье!
— Лаврентий Никитич, — сказал Прокудин, — я, может статься, погорячился и если сказал лишнее слово, так прости меня… да только, воля твоя, и тебе непригоже такие речи говорить. Ведь, кажись, и ты так же, как я, целовал крест государю Петру Алексеевичу. Послушай, любезный: мне, право, жаль, что я тебя обидел…
— Добро, добро, чего жалеть: снявши голову, о волосах не плачут. Прощай!
— Да погоди, Лаврентий Никитич, — сказал Шетнев, идя вслед за Рокотовым, — воротись!
— Ни за что на свете!.. Поди-ка лучше да похлопочи, чтоб князя Андрея свезли па мой красноярский хутор, а я прикажу седлать коней.
— Да неужели ты не помиришься с Прокудиным?
— Зачем? Чтоб опять поссориться? Ведь это уж не впервые. Да и Бог с ним совсем! Кто говорит: «Помоги Господи и нашим и вашим», с тем каши не сваришь!
Через полчаса в селе Вздвиженском из всех гостей остались только Карп Саввич Пыжов и двое служивых, приехавших с Мамоновым, из которых, благодаря гостеприимству Прокофия Сидорыча, один сидел, покачиваясь, на лавке и пел во все горло: «Как во стольном граде во Киеве», а другой давно уже лежал под лавкою и спал богатырским сном.
Премудрый век, в котором мы живем, может по всей справедливости назваться веком изобретений, открытий и всяких улучшений. Начиная от серных фосфорных спичек до железной атмосферической дороги, — чего ни сделано, ни придумано, ни открыто, ни доведено до совершенства в течение нашего девятнадцатого столетия, а несмотря на это мы все еще не выдумали коврика-самолета, известного нам по древним преданиям, которые мы, Бог знает почему, называем сказками. Теперь, по милости железных дорог, мы переносимся из одного места в другое довольно скоро, однако ж все-таки не скорее птиц. Ну есть ли тут чем хвастаться? Так ли в старину летали досужие люди на коврике-самолете, с быстротою которого может сравниться только один электрический телеграф, также придуманный в наше время. Вам стоило тогда присесть на этот ковер и сказать: «Коврик, коврик-самолет! перенеси меня из села Вздвиженского в Бессарабию, на берега Днестра», и прежде, чем звук этих слов исчез бы в воздухе, вы очутились бы там, куда я хочу теперь, за неимением этого воздушного экипажа, перенести вас если не делом, так по крайней мере мыслью.
Верстах в пятидесяти от Могилева, уездного города нынешней Подольской губернии, на бессарабской стороне Днестра, есть небольшой городок, который прежде все звали Сорокою, а теперь зовут иногда и Соколом. Не знаю, по какой причине дали ему это птичье название; но во всяком случае если в старину, когда этот город был укрепленным и довольно значительным городом, он назывался Сорокою, так теперь и подавно не за что его величать Соколом. Представьте себе огромный луг, или, вернее сказать, цветущую, роскошную долину, а посреди ее сотни полторы выбеленных известью домиков, которые, вместе со своими обширными плодовитыми садами, составляют почти равносторонний четырехугольник. В близком расстоянии от реки, из-за низких кровель домов, подымаются стены небольшого замка или крепости, вероятно построенной генуэзцами. Излучистый Днестр, выгибаясь дутою, обхватывает эту долину с трех сторон, а с четвертой заслоняют ее утесистые холмы нагорной стороны Днестра, то есть бессарабского берега этой необычайно красивой и живописной реки.
В тысяча семьсот одиннадцатом году на одном из этих холмов стоял хорошенький домик, напоминающий своей восточной архитектурой затейливые турецкие киоски, которыми обставлены все берега Босфора. Сзади примыкала к этому домику частая буковая роща, а с лицевой стороны, обращенной к огороду, окружали его обширные виноградные сады; опускаясь широкими уступами, они тянулись по скату горы вплоть до самого Днестра, который в этом месте, обогнув всю долину, приближался снова к своему гористому бессарабскому берегу. Этот дом принадлежал молодой вдове, богатой молдаванской куконе Смарагде Хереско. В нем стоял временным постоем больной русский офицер. Я думаю, вы отгадали уже, любезные читатели, что дело идет о вашем старом знакомце, Василии Михайловиче Симском. Он догнал свой полк близ Львова, почувствовал себя нездоровым, перемогался, и когда государь Петр Алексеевич прибыл 12-го числа июня с преображенцами и семеновцами в город Сороку, Симский сделался до того болен, что должен был снова расстаться со своим полком, генерал Вейде, дивизия которого была расположена на бессарабском берегу Днестра, знал Симского лично и, по совету доктора, перевел его из городского лазарета на мызу молдаванской помещицы Смарагды Хереско. 17 июня государь Петр Алексеевич выступил в поход к Пруту с полками Преображенским и Семеновским. Хотя эти полки были так же, как и теперь, пехотными, однако ж в походе садились всегда на коня и шли с литаврами, штандартами и трубами, когда же приходили на место, им возвращали барабаны, и эти временные конные полки становились снова пехотными. Вслед за государем выступила вся артиллерия под начальством генерала Брюса, пехотная дивизия генерала Вейде, конница под командою бригадира Моро де Бразе, и в городе Сороке осталась одна только дивизия князя Репнина, которому препоручено было окончить все начатые крепостные работы.
Несколько дней, проведенных спокойным и даже весьма приятным образом, помогли Симскому лучше всех лекарств: в нем осталась одна слабость; но она была еще так велика, что он никак не мог сесть на коня или отправиться в каруце, то есть огромной тряской телеге, догонять свой Преображенский полк. Я сказал, что Симскому было не только спокойно, но даже приятно жить на даче куконы Хереско. Эта молодая и прекрасная вдова могла свободно объясняться со своим постояльцем: она научилась говорить по-нашему, гостя очень часто у своей родной сестры, жены одного русского барина, который жил безвыездно в Киеве. Когда Симского поместили к ней в дом, она, как добрая и гостеприимная хозяйка, приняла его ласково и с самым радушным участием позаботилась о его покое. Казалось, это участие было совершенно искренним, потому что оно не только не уменьшалось, но бес-престанцр увеличивалось, и самым заметным образом. В первый день она зашла на минуту к своему больному постояльцу, на второй провела с ним целый вечер, а на третий почти безвыходно просидела в его комнате. Когда Симскому стало полегче и он хотя с трудом, однако ж мог переступать и выйти на открытый воздух, Смарагда водила его по своим виноградным садам, отдыхала вместе с ним под тенью буковой рощи, поила из своих рук серальским шербетом; кормила дулъчецом, то есть сахарным вареньем, ухаживала за ним, смотрела ему в глаза — одним словом, не оставляла его ни на минуту и нянчилась с ним, как самая нежная мать со своим больным ребенком.
Однажды поутру, в тот самый день, когда государь Петр Алексеевич выступил с гвардейскими полками из Сороки, Симский, опираясь на руку своей хозяйки, вышел из дома и присел на одну из ступенек крыльца, над которым подымалось великолепное ореховое дерево, посаженное у самых дверей дома. Смарагда Хереско села подле него. Трудно было б решить, кто из них был прекраснее, разумеется, каждый в своем роде. На молдаванке сверх утреннего платья из полосатой шелковой аладжи накинута была бархатная, опушенная горностаем фермеле, то есть кофточка, похожая на нынешние женские кацавейки. Черная, блестящая, как воронье крыло, коса ее, обвиваясь дважды вокруг головы, служила околышем для пунцовой албанской фески, или круглой шапочки, с которой опускалась на одну сторону густая кисть из синего шелка. Бледное и даже несколько смуглое, но роскошно прелестное лицо ее соединяло в себе все то, что составляет идеал восточной красоты: черные влажные глаза, которые то выражали какую-то усталость, исполненную сладострастия и неги, то горели страстию и жгли своим огненным взглядом, длинные ресницы, тонкие брови дутою, коралловые уста и два ряда зубов, «как два жемчужных ожерелья».