Страница 20 из 55
— Так моему племяннику нечего и надеяться? — проговорил Данила Никифорович, вставая.
— Зачем не надеяться, — сказал Прокудин, — Бог в животе волен, а я человек смертный.
— Эка упрямая башка! — прошептал Загоскин. — Прощай, старинный приятель! — промолвил он, выходя вон из комнаты. — Нечего сказать, потешил ты меня!
— Ничего, любезный, — прервал Максим Петрович, — это дело обоюдное: мы, кажется, оба друг друта потешили. До свидания!
— Да, полно, Василий, кручиниться! И вчера ты целый день прогоревал, и сегодня словно в воду опущенный!.. Что, в самом деле, иль про тебя одна только невеста и была Ольга Дмитриевна Запольская? Ну, конечно, она девица хорошая, да, Бог милостив найдем и почище ее.
Так говорил Данила Никифорович, утешая Симского, которому он накануне объявил о своей неудачной попытке.
— У нас в Москве, — продолжал Данила Никифорович, — чего другого, а невестами-то хоть пруд пруди! Вот покамест ты будешь в походе под турком, мы постараемся, похлопочем да такую приищем тебе невесту, какой ты и во сне не видывал. Не правда ли, жена?
Уж конечно, батюшка, не чета будет этой вертушке Запольской, — отвечала Марфа Саввишна. — И что тебе, Васенька, понравилось в этой девочке? Ну какая она будет хозяйка? Ей бы только вырядиться заморской куклою, поплясать да перед молодежью покобениться…
— Нет, тетушка, — прервал Симский, — напрасно вы это изволите говорить. Ольга Дмитриевна девица скромная и по своему отличному мериту ело достойна всякого эстиму.
— Да ты как хочешь ее по-немецки-то хвали, а все-таки она не много получше своей тетушки! Да уж Аграфена Петровна — об ней что и говорить — отменный соболь!.. Ни стыда ни совести…
— И, полно, Марфа Саввишна! — прервал Данила Никифорович. — Ну за что ты ее так позоришь?.. Что она тебе сделала?
— Виновата, батюшка Данила Никифорович, согрешила!.. А, воля твоя, правду всегда скажу.
— И вы уверены, дядюшка, — сказал Симский, — что Максима Петровича нельзя никак умилостивить?
— Куда умилостивить!.. Приступу нет, так с дуба и рвет!.. «Не бывать этому!», да и только!
— Ну, видно, уж такое мое счастье!..
— Полно, брат Василий! Ты еще молод, твое счастье впереди.
— Ах, дядюшка, кабы вы знали, как мне грустно!.. Я и сам не думал, что так люблю Ольгу Дмитриевну… Нет, уеду поскорей, догоню мой полк, стану драться с турками… быть может, положу голову за святую Русь…
— Что ты, мой друг! — вскричала Марфа Саввишна. — Христос с тобой!.. Ну, как ты в самом деле себе напророчишь…
— Так что ж, тетушка? Я сирота, обо мне плакать некому.
— Спасибо, племянник! — прервал Данила Никифорович. — А мы-то тебе посторонние, что ль? Полно, брат, выкинь эту дурь из головы! Пойдем-ка лучше завтракать; у меня есть заветная бутылочка фряжского винца; выпьем чарки по две, так авось у тебя на сердце-то будет повеселее.
— Нет, дядюшка, у меня голова и без этого горит. Пойду лучше пройдусь пешком.
— Ну, ступай, мой друг. Да смотри же приходи к обеду.
— Приду, дядюшка.
Симский накинул свой форменный плащ и, сойдя со двора, повернул вниз по Знаменке к Кремлю. День был ясный, погода теплая, разумеется по-зимнему; самый умеренный морозец, без ветру, не допускал только портиться санному пути и придавал воздуху какую-то особенную легкость и живительную прохладу. Все жители Москвы справляли масленицу, то есть веселились, гуляли и катались по улицам. На каждом шагу встречались с Симским разодетые в пух слободские девки, посадские бабы, городские мещане и мужички под хмельком, которые, обнявшись друг с другом и пошатываясь из стороны в сторону, растабарывали и гуторили меж собою. Тут целая гурьба веселых горожанок шла посередине улицы и пела, немного на разлад, но зато во все горло, плясовую песню, под которую разбитной детина, медленно подвигаясь перед толпою, расстилался вприсядку. Подле питейного дома лихие песенники, окружив самоучку-музыканта, отпускавшего удивительные трели на берестовом рожке, заливались в удалой бурлацкой песне: «Вниз по матушке по Волге». Тут же, в одном уголку, народ умирал со смеху, глядя на медведя, который плясал с козою, и несколько шагов подалее толпился вокруг лубочного балагана, в которого заморский знахарь глотал огромные камни, дышал огнем и жупелом, ел хлопчатую бумагу и делал разные бесовские штуки. Мимо Симского, в широких пошевнях, покрытых коврами, и расписных санях, мелькали поминутно московские барыни, богатые купчихи и гостьи иноземные; то проезжал рысцою обитый полинялым сукном рыдван на полозках, из которого выглядывали набеленные старухи в собольих шапочках; то вдруг, как птица, пролетал мимо всех разгульный молодец на борзом казанском иноходце; одним словом, все веселились, гуляли, и Симскому от этого стало еще грустнее. Чтоб не смотреть на эти забавы, в которых он не мог и не хотел принимать никакого участия, Симский, пройдя несколько шагов по Неглинной, повернул Троицкими воротами в Кремль. В то самое время, как он, пробираясь к соборам, миновал дворец Бориса Годунова, с ним повстречались парные сани и кто-то проговорил громким голосом:
— Здравствуй, Василий Михайлович!
Симский остановился, из саней выскочил молодой гвардейский офицер и бросился к нему на шею.
— Мамонов! — вскричал Симский, обнимая своего однополчанина. — Вот уж никак не ожидал! Я думал, что ты при полку.
— Нет, мой друг, я здесь в откомандировке. А ты какими судьбами?..
— Меня отпустили па недельку повидаться с родными.
— Так ты недолго здесь пробудешь?
— Еще денька два или три.
— А потом?
— Отправляюсь догонять полк.
— Счастливый человек!.. Да садись-ка, брат, в сани, поедем ко мне. Я живу близехонько, на Варварке, в доме дяди моего, Степана Ивановича Шеина.
Симский сел в сани к Мамонову. Через несколько минут они въехали во двор и остановились у небольшого кирпичного домика, вовсе не затейливой наружности.
— Вот, как видишь, Василий Михайлович, — сказал Мамонов, вылезая из саней, — палаты небольшие, да зато в них тепло, и я живу один-одинехонек. Милости просим!
Когда они вошли в сени, им послышались в передней комнате голоса; казалось, о чем-то спорили.
— Да погоди, тетка, сейчас вернется! — говорил кто-то басом.
— Чего годить! — раздался в ответ писклявый голос, — что мне, до вечерен, что ль, у вас дожидаться?
— Ну, так и есть! — сказал Мамонов, входя в переднюю. — Это Игнатьевна. Здравствуй, голубушка!
— Здравствуй, мой сокол ясный! — пропищала, кланяясь в пояс, пожилая женщина в штофной шубейке и бархатной, опушенной куницею шапочке. — Уж я тебя ждала, ждала!
— Так подожди еще немножко, мы с тобой поговорим.
— Ох, кормилец ты мой, часочки-то у меня счетные! Мне еще надо побывать у Спаса на Чигасах, а оттуда к Харитонию в Огородниках; не задержи меня, батюшка!
— Небось, Игнатьевпа, не задержу.
Мамонов и Симский отдали денщику свои плащи и, пройдя через столовую комнату и небольшую гостиную, вошли в угольный покой, в котором стояло несколько стульев, большой шкап, резной дубовый стол и кровать с белым пологом.
— Садись, любезный! — сказал Мамонов, снимая с себя трехцветную шелковую перевязь, которая была у пего надета по мундиру.
— Ого! Да ты в полном параде, — сказал Симский, — шарф через плечо.
— Как же, Василий Михайлович: я был в Сенате; мне там читали царский указ.
— Указ? О чем?
— А вот, изволишь видеть: у нас теперь война с турком, и велено забирать на службу всех взрослых недорослей из дворян, неслуживших новиков и всяких разночинцев, которые еще молоды и здоровы, а под разными предлогами отбывают. от царской службы и проживают в Москве. Вот как пошел перебор, так все эти тунеядцы, которым бы только на боку лежать да ничего не делать, и бросились вон из Москвы, кто куда попал. Меня для этого и прикомандировали к Сенату, чтоб я их везде отыскивал, хватал и представлял на службу; об этом мне и указ сегодня читали. Эх, Симский, счастлив ты: будешь драться с турками, станешь бить этих басурманов, в плен брать, а я… Правда, и я буду брать в плен матушкиных сынков, сорокалетних недорослей и этих мироедов, которые называют себя дворянами, а дворянской службы нести не хотят. Да какая мне будет от этого сатисфакция? Ведь уж тут доброй манерою не кончишь. Хлопот не оберешься, брани также. Все московские барыни, а пуще барышни, закидают меня каменьями… Ну, нечего сказать, вынулся мне жеребьек!.. Добро бы еще оставили меня в Санкт-Петербурге, а то живи здесь — в этом захолустье.