Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 155 из 201



[Дочь Миноса и Пасифаи (фр. ) — цитата из трагедии Ж.Расина, “Федра” (1677) (i, 1; слова Ипполита)]

Пруст упоминает о восхищении этим стихом “тем более прекрасным, что он ровно ничего не значит”. Так-таки ничего? Прав был, значит, Готье, когда объявил его бессмысленным, — но лучшим (даже единственным подлинно прекрасным) стихом Расина? Или, напротив, прав был Бенедетто Кроче, в оксфордской своей лекции объяснивший его смысл (и без того всякому ясный, кому памятны свирепость Миноса и любострастие Пасифаи, уже Еврипидом упомянутой в той же связи), а мнение Готье подвергший анафеме, вовсе притом не оценив, не услыхав должным образом звучания стиха? Все не правы; но Кроче всех больше (если об этой строчке, а не о трагедии говорить). Разве другой знаменитый стих того же поэта

[На пустынном Востоке, что становится моей тоской (фр. ) — цитата из трагедии Ж. Расина “Береника” (1670) (i, 4; слова Антиоха)]

без всплывающих за именами смыслов не почти столь же хорош? Смыслы эти питают, углубляют восхищение, нужно это понять; но не исчезнет оно, если имена сохранят даже и очень ослабленную смысловую окраску; тогда как при перемене, при отмене музыки этого стиха, нечем будет восхищаться: останется мысль, исчезнет ее поэтическая плоть.

Не меньше было споров об очаровании имен и по поводу отрывка песенки, сочиненной в столетнюю войну, когда французская корона утратила почти все свои владения:

[Мои друзья, кто еще остался верен / Благородному Дофину? /Орлеан, Божанси, / Нотр-Дам де Клери / Вандом, Вандом! (фр. )]

За немногими исключениями, принимались во внимание, при этих спорах, лишь последние три строчки, перечисляющие города. Чудесно звучат их имена, что и говорить; всю мелодичность французской речи можно в них услышать; но ведь первые два стиха определяют ту интонацию насмешливой жалости, с которой мы их читаем. Однако и не в ней все дело. Не одной случайностью (т. е. правдой истории) подобраны имена, или, если ею одной, она была поэтом. Но обменяйте только местами Орлеан и Божанси, уничтожив бедненькую рифму, и вы музыку испортите; замените имена, как один понимающий свое дело критик (Рене Альбер Гютман) шутки ради предложил, и от музыки (при обогащенной рифме) не останется ничего:

[Вокресон, Ле Реиси / Нотр-Дам де Пасси, / Понтуаз, Понтуаз! (фр. )]

Это уже напоминает подражание той, для тонкого слуха сложенной песенке, сочиненное (с интонацией прощания на этот раз) в наши дни Луи Арагоном:





[Прощай, Форлеан, прощай, Маренбо, / Воллор-Виль, Вольмеранж, / Авиз, Асуан, Валлеранж, / Эн-валь-Септутр, Монжибо (фр. ) (пер. М. Кудинова) — строфа из стихотворения Л. Арагона “Рекрут ста деревень” из книги стихов “Французская заря” (1944)]

Никакая интонация им не поможет: не поют эти имена, — так, шуршат всего лишь да верещат, как, бывало, плохая граммофонная пластинка. А ведь каждое из этих имен, даже Септутр, для французского моего (скажем: левого) уха звучит приятно. Но все вместе… Для большей проникновенности автор не поставил запятых. Старался. Увы! И это мне не помогает.

Так что недооценивают поэзии — в равной почти мере — и те, кто звукам не верят, вслушаться в них не умея, и те, кто без смысла, без особого, нового, интонацией определяемого, словами музыке, а музыкой словам внушаемого смысла, так легко, да еще с улыбкой сладкоежки губы облизывая, так беспечно думают обойтись. Очарование имен не просто очаровывает нас; оно еще и учит. Пониманию учит, — и того, как родится поэзия, и того, что она такое.

Чарский (в “Египетских ночах”) чувствовал “однажды утром”, а Пушкин (нужно думать) всего чаще осенью, в деревне “то благодатное расположение духа, когда мечтания явственно рисуются перед вами, и вы обретаете живые, неожиданные слова для воплощения видений ваших, когда стихи легко ложатся под перо ваше, и звучные рифмы бегут навстречу стройной мысли”. — Сами собой бегут… Сами собой стихи ложатся на бумагу…

Незадолго до того (14 марта 1830 г.) Гете говорил Эккерману, что в юности овладевали им порой стихи, без всякой предварительной о них мысли, и требовали немедленной записи, так что он иногда, в сомнамбулическом этом состоянии, если лист бумаги косо лежал на столе, так по диагонали стихи на нем и писал, покуда места для них больше не оставалось. — Складывались, значит, сами собой и тут? При настоящем таланте так именно стихи и пишутся? Так и рождаются?

Бывает. “Однажды утром”, или в юности, или когда Болдинская осень подойдет… Гете тогда же рассказал Эккерману, по поводу “Коринфской невесты”, о том, как он долго вынашивал свои баллады, годами порой, так что при записи грустно ему становилось расставаться с ними, с этой их жизнью в нем и с ним (и записывал о них тоже не в один присест). Да и Пушкин, даже в ту лучшую свою осень, перед женитьбой, “живые и неожиданные слова” далеко не сразу обретал: черновик “Для берегов отчизны дальней” достаточно красноречив на этот счет. Слова, быть может, и тут “легко ложились под перо”, но лишь после многих перечеркиваний делались — по суду самого поэта — неожиданными и живыми. Стихотворение родилось не в тот момент, когда “звучные рифмы” побежали “навстречу стройной мысли”, а позже; сколько часов или дней тут прошло, неизвестно; Бодлеру, как мы уже знаем, понадобилось однажды четыре года… Сонливость пера (“Художник-варвар кистью сонной…”) тут ни при чем. Но и не в быстроте дело, — как ни нравилась она Пушкину, как ни свойственна была ему… Быстро или медленно, только родилось бы!

Как пишутся стихи — одно; как рождается, в стихах или без стихов, поэзия — совсем другое. Хоть и “деланье” она, по смыслу греческого слова, но не все в ней сделано; и вместе с тем сама собой, без участия “делателя” тоже она не возникает. “Всякое движение души,— писал Розанов, — у меня сопровождается выговариванием. И всякое выговаривание я хочу непременно записать”. Под конец — именно тут, в “Уединенном” — он и достиг никем до него не достигнутой непосредственности таких записей; но ведь всего не записал и выговорил не все: нельзя нашу внутреннюю речь — копошенье слов, недослов, полуслов — вытряхнуть в нетронутом виде на бумагу. До сюрреалистской теории автоматического письма Розанов не дожил. Брось монетку в автомат, сам в себя ее брось, и получишь порцию “подсознательного”, которое поэзия и есть. Не поверил бы он этому, а клочков литературы, в литераторском подсознании живущей, как раз и страшился; отказался бы их записывать.

Но вернемся к стихам. О них Гете, в другом разговоре (6 апреля 1829 г.), тому же собеседнику сказал, что их ритм рождается бессознательно из “поэтического настроения” и что, если начнешь об этом думать во время писания стихов, сойдешь с ума и ничего путного не напишешь. К этой стороне поэзии, — ритмической, интонационной, звуковой, — к песнопению в ней относится, конечно, и задолго до того сказанное им от имени странствующего певца былых времен: Их зинге ви дер Фогель зингт [Ich singe wie der Vogel singt (нем. ) Я пою, как птица… — здесь и далее цитата из стихотворения И.В.Гете “Певец” (1783)]. Но не все в поэзии, хоть и стихотворной, песнопенье; даже и музыкальное ее начало к этому не сводится. Тут нужно отличать общий ритмический или мелодический (интонационный) импульс, ищущий себе тему (смысловой коррелят) или темой вызванный, с которого обычно и начинается “выговаривание” стихов, от обретаемой ими в этом выговариванье (совпадающем с записью или намного предшествующем ей) — в этом испробыванье, построении, исправлении – предварительной, а затем и окончательной словесной ткани. Поэзия не родилась, она только еще рождается, покуда ткань эта полностью не обретена. Слабые поэты могут импульс испытать (из чужих интонаций или ритмов исходящий) совсем не слабо; но слабость их критического разума скажется в неспособности опознать и отбросить недостаточно живую, чересчур ожидаемую ткань (или ее рассудком сфабрикованную безрассудность), а слабость дара в том, что неоткуда будет им и взять никакой другой. Повторяют такие зачастую возглас старого Певца (приведу его, чтоб Гете не обижать, в катенинском простодушном переводе):