Страница 11 из 71
Уже наполовину мальчишка-погонщик, я подошла ближе. И тут же стала забавным слоненком, который подталкивал кустистым лбом худенькую немку к корзине, полной свежих бананов. Я толкала ее в плечо довольно ощутимо: «Ну, купи! Купи, пожалуйста!» Мне эта игра была давно знакома и доставляла удовольствие. Торговец стоял, прислонившись к серому стволу дерева и, казалось, не принимал во всем этом никакого участия.
Немка беспомощно улыбалась и не покупала.
Тогда пришлось вылезти из слоновьей шкуры, достать кошелек и протянуть слоненку целую гроздь бананов.
Я осторожно взяла у себя хоботом желтое лакомство и отправила себе в рот прямо с кожурой. Потом вскинула свой хобот и издала почти непристойный звук. Я уже умела трубить.
Между тем слонов заводили в глубокую ложбину. Там были дощатые сходни, покрытые плетеным настилом. И по ним можно было перейти на спину слона.
Я попрощалась со слоненком, он положил мне хобот на плечо. Какой странный шевелящийся нос! Я погладила его. Серая толстая кожа неожиданной нежностью отозвалась на мое прикосновение.
Затем по настилу я радостно перешла на крышу пагоды, иначе не могу выразить мое чувство. Мальчишка толкнул слона пятками, и пагода двинулась. Восседая на циновке грубого плетения, я крепко ухватилась за петли каната и поплыла высоко среди деревьев и пальм, покачиваясь на волнах — подо мной двигалось громоздкое тело. Штормило довольно сильно. Но я всегда любила стихию.
Я оглянулась. Андрей, издали так похожий на Сергея, остался на берегу. Так я и думала, не решится. Он уплывал все дальше и дальше, заслонили деревья, как будто и не было. Меня охватила паника, как малыша, потерявшего из виду мать. Скорей, скорей поверни свой корабль назад, погонщик! Я шлепнула ладонью в темную спину. Миловидная коричневая рожица повернулась ко мне: что, мол, вы желаете, белая госпожа? Я только жалко улыбнулась ему: ничего, ничего, все идет так, как и следует ему идти.
— О кей! О кей! — он потыкал в затылок слона прутиком. И мы поплыли дальше.
Мы поднимались в гору. И над вершинами леса я увидела другую серую гору, двигавшуюся в ту же сторону. Я не очень хорошо вижу вдаль, но сейчас я видела: в джунглях шагает Путник. Я различала гладко выбритую голову и спадающие складки желтого одеяния. Я уже видела его прежде.
Он стоял, прислонясь к храму — головой выше кровли. Внизу на лужайке играли и бегали дети. В быстро сгущающихся сумерках Путник смотрел поверх — на свой срединный путь. Плоское золотое лицо было непроницаемо. Желтый плащ паломника ниспадал крупными складками. Детские голоса одиноко и пронзительно перекликались в сиреневеющем воздухе. Стриженая скелетообразная нищая лежала ничком на ступенях. Жестяная миска белела внизу в траве. Как шла, так и упала без сил.
И теперь я уплывала за Ним в зеленое море джунглей. Я видела свой путь ясно. Я буду плыть, ехать, идти, стриженая, худая, оборванная, с белой миской для подаяний. Пока не упаду перед Ним без сил.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
На крыше отеля МЕРЛИН разноцветно сверкала вывеска полинезийского ресторана АЛОХА — цветные лампочки всю ночь отражались в темной воде бассейна.
Вечером Тамара откуда-то пришла, стриженая, в желтом монашеском одеянии. В руке у нее была жестяная миска для подаяний, которую она бережно положила на стол. Я пытался заговорить с ней, но она вела себя более чем странно, отчужденно смотрела сквозь меня и демонстративно не отвечала.
Мне надоело. «Чертова кукла!» — раздраженно подумал я и ушел. Спустился в вестибюль отеля. А там наугад нырнул в неостывшую к ночи темноту улицы.
Оттуда с океана дует влажным теплом. Крытая галерея. Решетки запертых магазинов. На тротуаре свернулась клубком белая собака, спит. В той же позе спит на циновке седой индус. Спит щербатый велорикша, запрокинувшись поперек своей коляски. Дремлют, сидя на стульях и привалясь к стене бородатые сторожа: один в зеленой чалме, другой в розовой. Уличный торговец поджаривает мясо на вертеле. Из бара вышли две проститутки. Шевеля своими пышными телесами, пошли, как собаки, на запах жареного. Подкрепиться. Спит реальность, спит воображение. Только ветер с океана горяч и настойчив.
Дальше светился китайский ночной базар….
Когда вернулся, Тамара уже спала, худенькая во сне особенно, неловко уткнувшись в подушки, как-то мучительно и судорожно порой вздрагивая. Миска на столе сосредоточенно отсвечивала яркой точкой настольной лампы, как будто стараясь напомнить о себе.
Проснулся. От острого чувства одиночества. Я был один. Было еще темно. Но темнота уже редела — свет наносило ветром оттуда, с океана. В соседней мечети запел муэдзин. Оборвал пение. Пауза. И снова. Красивым высоким голосом — перед рассветом. Какая это тайна — проснуться одному в чужом городе. Вновь мелодический вскрик. Тишина. Лишь редкие машины шаркают мимо. И ровным фоном — теплый тропический ливень.
Я опустился на подушку, натянул на себя простыню. Ты заворочалась, но не проснулась. Увидел — в синем свете ночника: поверх одеял лежат наших четыре руки. Странно: две мужские волосатые, и две тонкие, почти детские, темные. Похоже, они двигаются. Полусогнуты в локтях — медленно перемещаются по гладкому хлопку сонным большим пауком. Будто угрожают нам наши собственные руки. Или это новое, удвоенное в любви и ненависти существо? Порожденное нами и нам же угрожающее. Ее тоже называют четверорукая.
Вчера на улице — 12 часов дня. Влажная рубашка прилипает к телу.
На каменных беленых воротах уселись розовые, синие круглопузые демоны. Заглянул во двор. И сразу зябкие мурашки пробежали от затылка по желобку спины.
Они сидели у входа в храм — по две с каждой стороны, как бы удвоенные. В два человеческих роста. Обнаженные груди — восемь обнаженных каменных сисек; казалось, сожми их — и потечет каменное молоко. Выпуклые глаза с обеих сторон смотрели на меня выжидающе. Каждая богиня держала в одной руке волнообразный крис, в другой — раздувающую капюшон кобру. Всё сладострастно извивалось: и кинжалы, и змеи, и складки одежды. Богини сторожили храм, вернее, то священное и таинственное, что пряталось там, — я уже видел — в багряной полутьме.
Я снял сандалии и в одних носках вошел в храм. Там, внутри, меня обступили раскрашенной толпой изваяния, как будто даже толкаясь и настойчиво тесня дальше в глубину. Нахальнее всех вели себя два каменных жонглера. Два бога Шивы манипулировали — каждый четырьмя руками: подбрасывали и ловили нечто, и так ловко и быстро, что я не успевал разглядеть, что это. И это нечто было легче пушинки и хрупкое, как перепелиное яйцо, зависящее от тысячи случайностей, затерянное здесь, на острове небоскребов вблизи экватора, и брошенное сюда, в красноватую полутьму к подножию Той, что темнела в глубине алтаря-витрины, в складках алой материи, тускло освещенная сбоку.
Это была статуэтка четверорукой богини смерти. Все четыре руки ее держали или возносили что-то золотое: медальон или трезубец. Нет, не давалось это зрению… И всё выскальзывает, выпадает из памяти, улетучивается. Видно, невыносимо ей такое удерживать. И хотя я понимаю, что виденное мной имеет ко мне прямое и непосредственное отношение, что разгадка — просто вот она, тут, еще одно движение, усилие — и я прикоснусь, вспомню… Нет, не хочу я делать этого движения, не должен вспомнить, не могу. Иначе я сорвусь со всех крючков, как пружинка, и выскочу из этого золотого обольстительного круга — в слепое безумие, не знаю во что! Что во мне кричит, не умолкая? Что просит каменного молока вечности? Ребенок-переросток, которого неразумная мать еще держит в колыбели и вообще отвернулась, зовет хриплым басом родных, но, не дождавшись помощи, сам себе затыкает рот пустышкой — тут же выплевывает ее.
Когда я, наконец, вышел из храма, небритый мужчина в розовой чалме и очень темный мальчишка в сторонке чистили две высоких медных курильницы в виде чаши на лапах. Собственно, чистил мужчина. Мальчик окунал тряпку в белый порошок и подавал ему. Одна курильница уже был вычищена и так горела всей славой на южном солнце, будто понимала, что еще сегодня будет возносить ароматный дым курительных палочек, прислуживая богине.