Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 115

Был хмурый, придавленный тучами осенний день. Холодный ветер безжалостно гонял по дорожкам почернелые листья. Та самая скамейка, на которой впервые сидели они с Соней, была сплошь обрызгана грязью. Взглянув на нее, Чернояров опустил голову и, словно убегая от опасности, поспешно удалился из парка.

Когда он вошел в свою комнату, Соня уже все убрала и сама чистенькая, веселая, с сияющими счастливыми глазами бросилась к нему, ни о чем не спрашивая и помогая снять шинель. Такой веселой, сияющей, покорной и ни о чем не спрашивающей осталась она на всю жизнь.

Чернояров в тот же день потребовал, чтобы она уволилась с работы, и Соня без единого возражения взяла расчет. Часто возвращался он домой хмурый, мрачный, обозленный неудачами и промахами, а она, все так же ни о чем не спрашивая, бесшумной тенью мелькала по комнате, взглядом и всем своим существом ловя каждое его желание. Уже через месяц эта безропотная покорность начала тяготить Черноярова. С женой ему становилось все тоскливее и скучнее, и он частенько без особых причин задерживался в роте, заходил то в клуб, то к кому-нибудь из сослуживцев и домой возвращался поздно ночью.

Рождение ребенка не только не приблизило Черноярова к Соне, а наоборот отдалило. Девочка была на редкость неспокойная, кричала по ночам. Чтобы не тревожить мужа, Соня уходила с ней на кухню и просиживала там до утра. Отношения немного изменились, когда девочка подросла и стала забавной. У нее были такие же, как у Черноярова, большие светлые глаза и выпуклый лоб. Она смешно картавила, забиралась к отцу на колени, крохотными пальчиками теребила его волосы, бесконечно задавая самые неожиданные вопросы Они целыми вечерами шумно играли, а Соня, делая что-либо по хозяйству, молча смотрела на них, улыбалась и была счастлива.

Может, семейная жизнь и вошла бы в нормальную колею, но грянула война, и Чернояров вместе с полком уехал на фронт. Через каждые два-три дня получал он от Сони длинные, чистенькие, с прямыми и ровными буковками письма, торопливо читал их, никогда не перечитывая, сам же отвечал на ее письма редко, с трудом набирая подходящие мысли на одну-полторы странички. Правда, первое время он часто думал о дочке, но, с назначением командиром батальона, а затем полка служебные дела как-то затуманили ее образ и вспоминал он ее уже редко, без прежней острой тоски.

И вот сейчас, разморенный физической работой и сытным обедом, убаюканный коротким душевным покоем, он совсем в ином свете увидал свою жену. Как наяву вставало перед ним ее всегда приветливое, нежное лицо, слышался мягкий, ласкающий голос, шуршали ее тихие, неторопливые шаги. Он вспомнил о трудностях жизни в тылу и впервые подумал, как нелегко приходится Соне с теми семьюстами рублей, которые получает она по его аттестату. На эти деньги в сущности ничего нельзя было купить. И ни в одном письме Соня не жаловалась, не роптала, даже затаенно не выдавала всего, что приходится ей переживать. Только теперь до него со всей ясностью дошло, почему она робко и вскользь сообщила ему, что пошла работать в столовую детского сада, куда устроила она и дочку. При мысли, что его маленькая дочка не имеет многого, что должен получать ребенок, остро защемило в груди. С этим ощущением и непрерывно набегавшими мыслями о жене и дочке проработал он вторую половину дня и, возвратясь в батальон, сразу же после доклада Бондарю сел писать письмо. Он не заметил даже, как мелким, совсем не своим убористым почерком исписал целых восемь страниц, и когда все перечитал, почувствовал удивительную легкость. И во сне он видел Соню — тихую сияющую, с нежным, ласкающим блеском в глазах; видел дочку Танюшу — все такую же, как и два с лишним года назад, с белыми, смешными кудряшками, неугомонную и говорливую; видел и самого себя вместе с ними, но какого-то совсем другого, без теперешних морщин на лице, совсем спокойного и так же, как и они, радостного, веселого, без тревожных мыслей и недовольства.

С этими совсем новыми, окрепшими во сне чувствами встал он утром и начал приводить в порядок давно не чищеное обмундирование. Бензином и щеткой убирая пятна, он радовался, что сразу же, придя в роту, отказался от ординарца и начал делать сам все, к чему раньше даже и не притрагивался.

За этим занятием и застал его нырнувший в щель Дробышев. Возбужденно веселый, хриплым после ночного дежурства голосом он одним духом доложил, что за ночь происшествий в роте не было, что противник огня не вел, а только до самого утра светил ракетами и копал траншеи.

— Все копает, значит? — добродушно переспросил Чернояров, с удовольствием глядя на раскрасневшееся курносое лицо лейтенанта.



— Так точно, товарищ старший лейтенант, — подтвердил Дробышев, — всю землю изрыл.

Из троих взводных командиров пулеметной роты Дробышев был самым молодым, но Чернояров больше всех доверял ему и всегда с радостью говорил с ним. В свои двадцать лет Дробышев был по-юношески непосредственен и прост, а полгода пребывания на фронте, тяжелые бои минувшей зимы и ранение дали ему ту необходимую закалку, которая делает человека привычным к самым резким неожиданностям. Сочетание этих двух качеств и дало Дробышеву легкость и непринужденность в обращении и с подчиненными и с начальниками. Он знал историю крушения Черноярова, но воспринимал ее не как Бондарь и другие офицеры с сожалением или с презрением к Черноярову, а просто и обыденно, как ошибку человека, который рано или поздно может исправиться. Поэтому Черноярову так легко и просто было разговаривать с ним. Он с первой же встречи отметил, что Дробышев без малейшего смущения назвал его старшим лейтенантом и это, тогда болезненное для него звание, нисколько не обидело Черноярова. Даже наоборот, ему стало как-то свободнее, словно он расстегнул тесный ворот надоевшей гимнастерки.

И еще одно сразу же привлекло внимание Черноярова к Дробышеву. Из рассказов тех, кто раньше служил в пулеметной роте, Чернояров знал, что был во взводе Дробышева злой, язвительный солдат Чалый, который буквально изводил молоденького лейтенанта насмешками, каверзными вопросами и оскорбительным недоверием. Узнав, что Дробышев и Чалый вернулись из госпиталя, Чернояров решил Чалого определить в другой взвод. Но к его удивлению, Дробышев с яростной настойчивостью потребовал, чтобы Чалого оставили в его взводе и не наводчиком пулемета, кем он был раньше, а назначили командиром расчета с присвоением ему звания сержанта. Он с юношеским жаром доказывал, что Чалый и пулеметчик прекрасный, и человек замечательный, что, став командиром, он сделает свой расчет лучшим и не дрогнет в самом тяжелом бою. Под напором Дробышева Чернояров впервые в своей командирской деятельности отказался от своего прежнего решения и сделал так, как просил подчиненный. И теперь он нисколько не раскаивался в этом. Чалый действительно толково командовал своими пулеметчиками и, хоть серьезных боев еще не было, всегда держался как многоопытный фронтовик.

— Значит, все роет и роет, — зная, что Дробышев устал и задерживать его нехорошо, но внутренне не желая отпускать его, проговорил Чернояров. — Ну что же, и мы не меньше копаем, а, пожалуй, и побольше. Что это у вас? — увидев в руке Дробышева толстую книгу, спросил он.

— Томик Куприна достал в первом батальоне. Замечательная вещь! — воскликнул Дробышев. — Я давно мечтал прочитать, да как-то не попадалось больших сборников, все брошюрки тоненькие. А тут смотрите: и «Поединок», и «Гранатовый браслет», и «Олеся», и рассказов штук пятьдесят. Хотите почитать, товарищ старший лейтенант, я еще «Войну и мир» не дочитал.

— Да некогда читать-то, — смущенно пробормотал Чернояров, вспомнив, что уже много лет, кроме уставов, наставлений и различных пособий, никаких книг не читал. — Дела все, работа.

— Да в перерывах, знаете, затишье когда. А у нас теперь все время затишье, бои-то неизвестно когда начнутся, — пылко убеждал Дробышев. — В этой книге такие вещи, такие вещи… Только читать начнете, не оторветесь. Просто дух захватывает, как будто на крыльях взлетаешь.