Страница 4 из 41
Что ж, пора было прощаться: бутылка опустошена, шпротики съедены. Я выразил Базлыкову сожаление по поводу закрытия его лавки древностей: мол, очень жаль, что гаснет культурный очаг. Всё-таки он, Базлыков, возбуждал в Городце Мещерском интерес к прошлому, к быту предков, к усадебной культуре, к иконописи, а значит, и к православию. Потрафил ему: мол, дело тут не только в коммерческом интересе, но ведь присутствовало и просветительство, приобщение к высоким образцам прикладного и ваятельного искусства, к книжной и живописной значимости. Удручённо заметил: мол, в будущем на том же самом месте вновь полынью взрастёт бездуховность, возродится пьяное стойло и от этого становится не то что грустно, а трагически печально.
Мой вежливый спич растрогал Базлыкова. Он залепетал благодарности, принялся оправдываться, корить себя и в приливе горячих чувств решил облагодетельствовать — подарить икону Христа Спасителя. Вот ведь как! Всегда у нас и всё получается неистребимо по-русски: выпиваем, размягчаемся, теплеем друг к другу, примагничиваемся, после чего обязательно хочется сотворить что-то незабываемое; и доброта наша безгранична, а зачастую и безрассудна. Так было и в данном случае. Я принялся отказываться, а он — упрямо настаивать.
— Николай Рустемович, ну нельзя же так! — убеждал я его. — Икона, наверняка, дорого стоит. Может быть, я бы и купил её, будь у меня достаточно денег.
— Нет, я её теперь не продаю. Я дарю её тебе. Изволь принять!
— Николай, — упрямился я, — уймись, пожалуйста. Не унижай меня. Если бы я хотел её купить, то нашёл бы денег.
Мы с ним то переходили на «ты», то возвращались к вежливому «вы».
— Как это «не унижай»? Я дарю. Дарю тебе! Пусть она чуть шелушится… Думаешь, облезет? Не-е, — помотал он указательным пальцем на размах полукруга, раскачиваясь всем тренированным корпусом. — Согласен: можно отреставрировать. Но ценность её, думаешь, в серебряном окладе? Не-е… Иконописное исполнение на высоком уровне. Мастер писал! Смотри, какие тёмные тона… Христос будто из ночи является. Будто из чёрной, космической вечности. Он уже слился с ней… Ну, почти слился… Это ведь «Тайная вечеря»! Только тут Христос сам по себе. Он изображен без учеников, без апостолов. Видишь, едва проступающий круглый хлеб? И серебряный кубок с вином, чёрно-матовый? А кубок как бы центр в серебряном чёрно-матовом окладе. Смотри… Смотри! Написанное кистью и настоящее серебро не различишь. Мастер писал!
Он задумался, вдохновенный своим проникновением в иконописную суть.
— Но всё это обрамление… Как бы сказать? — он подыскивал точные слова. — Да! Оно, то есть обрамление, подчёркивает… ага! светлый лик Христа. Поднятый к Нему, к Отцу Небесному. Видишь, сколько в Его взгляде страдания? Недоумения! И смирения. А почему? Да ведь Он уже знает свою долю, уже произнесено об этом… Да, о Голгофе. А вокруг лика — смотри! — три аквамарина. Остался, правда, один. Но было-то три звезды! А что это значит? Божественное триединство.
Он умолк. Глаза увлажнились, и просветлённые слезинки скатились по щекам.
— Ты, Николай, так вдохновенно и поэтически описал икону, — проговорил я растроганно, — что не посмею теперь не то что взять её в подарок, но даже и купить. Ты ведь для себя её приобрёл! Разве не так?
— Так-то оно так, да только не сохранится она у меня, — тоскливо вздохнул он. — Удивляюсь, что этот деятель не обратил на неё внимания. А если бы углядел, — и Базлыков как-то странно, рыдающе кхакнул, — несдобровать бы мне. Он бы тогда вознамерился не в Пушкина стрелять, а в меня.
— Отчего же так?
— Этого я не открою, — твёрдо заявил он. — Нет, никогда. А потому, прошу вас, примите мой дар от чистого сердца. Прошу вас… Да, прошу вас, спасите эту икону.
Бог ты мой, думалось мне, в мгновение Базлыков протрезвел и… тут же перешёл на «вы». До чего же, до какой крайности бывает переменчив русский человек! Как никто другой в мире! Вот же и подглазья его очистились от алкогольного темного налёта, а глаза, омытые слезами, сделались прозрачными, цвета небесной голубизны, будто те же звёздные аквамарины. Поразительно! Я спросил:
— А почему всё-таки надо спасать икону? От кого? От этого самого Силкина? Разве он…
— Сколько у вас есть при себе денег? — вдруг нервно перебил Базлыков.
— Ну где-то… думаю, чуть больше…
— Неважно! Берите! Она всегда будет вас спасать. — И добавил проникновенно: — И всегда удивлять!
— Ну уж вы скажите…
— Поверьте! Я убеждён: она вам предназначена. Именно вам!
— Но я совсем не думал ни о какой иконе, — сопротивлялся я. — Ведь мой главный интерес, вы же знаете, — книги. Я только ради них и заглянул.
— Знаю, знаю, — нетерпеливо отмахнулся он. — Но смотрите, что на обороте иконы написано…
— Как, там есть надпись?! — поразился я. — Значит, она точно датирована? Это любопытно.
— Безусловно. Пушкинская эпоха. Я даже поёживаюсь, представляя, как князь Сергей Михайлович Голицын обсуждает со столбовым дворянином Александром Сергеевичем Пушкиным вопрос венчания с Натальей Гончаровой в его домовой церкви. Да, в домовой церкви Пречистенского дворца на Волхонке.
— Неужели? — удивлялся я. — Оказывается, вы тоже книгочей?
— Нет, не я, а моя жена Оля. Она учительница русского языка и литературы. Восторженно влюблена в Пушкина. Он для неё как святой, и будто бы до сих пор живой!
— И вы хотите лишиться такой иконы? Даже задумали продать её словакам!
— Нет, словакам икона не нужна. Их бы заинтересовал, как я уже говорил, только серебряный оклад. Впрочем, и в этом я сильно грешен. Но такой уж казусный выдался день. Всё тороплюсь самоликвидироваться. До наезда Ордыбьева. Грешен! Грешен! — повторял он покаянно. — Однако вы надпись прочтите. В ней немало загадочного. Хотя вроде бы абсолютно проста. Но меня, — продолжал он, снимая икону со стеллажа, — другое смущает… не знаю даже, как точнее выразиться. Но когда я к ней прикасаюсь, то мне кажется, — и он остановил движение поднятых рук, оглянувшись на меня, — будто она тёплая, будто тепло излучает. Не поверите, я ощущаю какие-то живительные токи.
Он быстро взял её и, словно обжёгшись, тут же положил на стеклянную витрину. Торопливо продолжал:
— Наверное, потому, что мне сразу представляется сиятельный князь. Этакий холенный московский вельможа. Туз в орденах. Да, да, и это правда — будто оживает! Мистика какая-то.
И вот в моих руках живительная икона Христа Спасителя, уже приготовившегося к Голгофе. Но ни тепла, ни внутренней дрожи от прикосновения к ней я не испытывал. Наоборот: почувствовал прохладу серебра да тяжесть морёного дерева. Мне даже кажется кощунственным такое признание. Кроме того, вблизи иконопись выглядела болезненно омертвелой, и не только из-за страдательной боли Христа, слезно воздевшего лик в запредельные выси с мучительным вопрошанием к Отцу Небесному обо всём неправедном и нечестивом на земле, а главное — за что? Да, за что Ты решил погубить Сына в земной юдоли? Но нет, не из-за этого, а прежде всего из-за угасших, потемневших красок меж обнажившихся сколов грунтовки, из-за проржавелых, обломанных гвоздиков, чуть держащих оклад. На обратной, глянцево гладкой стороне иконы прекрасно сохранилась почти в первозданности каллиграфическая надпись фиолетовыми чернилами — с нажимами и волосковыми завитушками, выведенная гусиным пером:
«Сим образом Спасителевым благославил Его Сиятельство Князь Сергiй Михайлович Голицын при вступленiи во второй брак Ивана Данилова Чесенкова июля в 24-е число 1820-го года в селh Винстернском у образа и венца с золотником».
Ничего особенно загадочного в надписи я не углядел. Ну, может быть, упоминание «второго брака» некоего И. Д. Чесенкова, да, пожалуй, название села на английский манер — Винстрнское. Что ж, судя по всему, И. Д. Чесенков являлся одним из окрестных приятелей князя, был вдовцом и вступал во «второй брак». Сам же С. М. Голицын, вероятно, был англоманом, раз держал при себе англичанина Джона Рамсея Возгрина, а значит, был и либералом-западником. Для меня же после победы лукавой либеральной революции в злополучном августе 1991-го года всякое, даже случайное, упоминание о низкопоклонничестве перед Западом вызывало аллергию. Я даже вновь подумал, что нечего мне брать эту икону, лучше отказаться, хотя бы по той причине, что, мол, с деньгами совсем туго. И как только возникли подобные мысли, я вдруг почувствовал… поверите ли, жар в руках! Более того, меня обожгло необъяснимое, непонятное волнение, и я выронил икону на стеклянную витрину; отпрянул, испугавшись, что брызнут колющие осколки, но витрина не разбилась.