Страница 2 из 4
Мне страшно за него, как он там стоит один у слухового окна в негнущемся комбинезоне, готовясь тушить зажигательную бомбу, если она упадет на нашу крышу.
Поначалу я тоже бегала в убежище и дежурила на крышах. Но и страх, и любопытство, и тщеславие отступили перед одним — спать хочется. Это с тех пор, как я по комсомольской путевке поступила на завод и мы работаем по двенадцать часов в смену.
Теперь Рая и Нюня одни остались в квартире — папа уехал на трудовой фронт под Малоярославец рыть окопы. Засыпая за черной печкой, я вижу, как они сидят, сникшие под дверью, держа на коленях складные стульчики, и ждут, когда раздастся: «Граждане, воздушная тревога!»
4
Из Куйбышева прибыли в Ставрополь еще два мешка трофейных документов и военная девушка, догонявшая институт.
Девушка эта — подруга нашей Зины Прутиковой, кровать которой рядом с моей. Она сидит у нас в комнате, славненькая, розовая под синим беретом со звездочкой. Лузгает семечки. «Самарский разговор» — называют здесь семечки. Рассказывает: в Куйбышеве — много московских учреждений. Выступает известный исполнитель романсов Козин, тоже эвакуировался из Москвы. Она не вкладывает в эти слова никакого особого смысла, но в комнате на миг становится тихо, затаенно, тревожно.
— Хочу к маме, — вдруг говорит Ника Лось. Она сидит на кровати, поджав под себя ноги, и кутается в белый шерстяной платок.
— Ты что? — Зина Прутикова приподнимается на локте. Сегодня воскресенье. Она еще не вставала — под одеялом теплее.
— Хочу к маме! — говорит опять Ника. Ее никогда не поймешь — всерьез она или шутит.
— Ну, знаешь. Уж если за мамину юбку держаться… — Зина озабоченно садится, свешивает с кровати голые белые ноги. — Мы не для того добровольно пошли в армию, чтобы хныкать…
Никто ее не спрашивает, для чего она пошла. У нас в комнате вообще об этом не говорят. Пошли, и все. Зина говорит очень тихо:
— А тебе, Ника, особенно неудобно так говорить. Твоя мама — на захваченной немцами территории…
— Временно захваченной. Ты забыла сказать: «временно». Ляп. Политический к тому же, — говорит Ника.
Посторонняя девушка в синем берете смущена этой перепалкой, ждет, что будет, раскрыв рот, — шелуха от семечка прилипла к губе.
В дверь всовывается могучее плечо Ангелины. Вторгается ее огромная мужская фигура. Она всегда так движется, пригнув большую голову с коротко, по-мужски подстриженными волосами, — стремительно, будто идет напролом. Цель ее сейчас — Ника. Задача — установить с ее помощью футурум конъюнктив от глагола kämpfen — бороться, сражаться.
Немецкий она знает еще похуже моего, и дается он ей туго. Зато в походе она будет куда выносливее всех нас.
Конъюнктив от kämpfen — это только для затравки. К Нике у нее, как всегда, сто пятьдесят нудных вопросов, тщательно выписанных на бумажку.
И что за произношение! Будто скребут по стеклу ножом.
— Давай, давай еще, Ангелина, — говорю я. — Квантум сатис!
Ангелина, когда слышит это «квантум сатис» или еще что-либо по-латыни, возбуждается, как старый боевой конь при звуках трубы.
— «…minus facile finitimis bellum inferre possent» («…труднее было идти войной на соседей»), — произносит она, обронив свою бумажку, не замечая этого, и по-мужски, обеими ладонями, порывисто приглаживает свой «политзачес».
Это теперь надолго. За какие только грехи? Ангелина стоит, широко расставив ноги в брезентовых сапогах, засунув большие пальцы рук за ремень, и шпарит. Цезарь, «Записки о галльской войне».
Вряд ли кому придет в голову спрашивать, почему она идет на фронт. С первого взгляда видишь: она пойдет на войну своей тяжелой, мужской поступью, слегка переваливаясь с ноги на ногу. Кое-кто из девушек, куда более женственных и слабых, стремится на войну как на важнейшее дело своей жизни. А для Ангелины оно в другом — в учебе. И здесь, в Ставрополе, она умиротворенная, словно в отпуске: тут от нее требуется совсем немногое — зубрить немецкий.
Мы покорились, слушаем. Ника и Зина Прутикова, розовая девушка в берете и я. Ангелина замолкает, только чтобы набрать воздух. И опять читает нараспев, как наши институтские поэты свои стихи. Только для нее не в самих словах поэзия, а в усилиях, отданных ею на то, чтобы их заучить.
5
Ночи сейчас удивительные — лунные, светлые.
Ночью проснешься и ахнешь. Какая же благодать льется в окно. В нашей комнате одеяла, и головы спящих, и потушенная лампа на столе — все окутано молочным светом.
Где я, что со мной? Неужели война?
А иногда ночью меня будит Катя Егорова. Недомерок, угловатенькая, но уже замужем. Мы ее прозвали Дамой Катей.
Она приходит из другой комнаты в накинутой на рубашку шинели, с портфелем в руке и садится на мою постель. Я просыпаюсь, сажусь, и мы шепчемся, чтоб не разбудить остальных.
Ее семья — мать и сестры, братья (она говорит о них «наши дети») и корова, свиньи, гуси — в двадцати километрах от Можайска. Она пишет домой каждый день, чтоб зарезали корову, продали мясо и на вырученные деньги уехали бы поскорей на восток. И не знает, доходят ли ее письма.
Что я могу ей сказать утешительного, когда в сообщениях Совинформбюро появилось Можайское направление? Можайское и Малоярославецкое. Где-то там, под Малоярославцем, мой папа роет окопы. Я ничего о нем не знаю.
Мы молчим. Это молчаливое сидение как-то успокаивает Катю, она поднимается, вздохнув: «Они такие неприспособленные», и уходит, волоча по полу шинель, с неизменным портфелем в руке. В портфеле у нее фотографии, письма и зеленый целлулоидный стаканчик с маслом, купленным на рынке.
Утром все иначе. Нас много, тридцать курсанток. Мы шумно одеваемся, что-то жуем, торопимся на построение.
В дверях при выходе — пробка. Дама Катя, если столкнется с Зиной Прутиковой, отчетливо поздоровается, назвав ее «товарищ Прутикова», и постарается пропустить ее вперед. Они из одного пединститута, где Зина была на виду — комсомольская активистка. Дама Катя не из тех, кто легко перекочевывает из одной реальности в другую.
Во дворе, перед домом райзо, нас уже сто пятьдесят человек. Четыре пятых — мужчины: студенты Института истории, философии и литературы (ИФЛИ), МГУ, пединститутов и других вузов. Есть курсанты и постарше — уже с высшим образованием, работавшие. Но таких не много.
Некоторые сами подавали заявление, держали экзамен, как мы. Большинство же попали на курсы из учебных лагерей, где находились по мобилизации. Пригнали грузовики: «Кто знает немецкий, шаг вперед!» — и по машинам. Для десанта набирают, говорили.
Но о нашем будущем мы пока ничего не знаем. Лениво строимся. Снует старшина — хотя тоже из учебных лагерей, но третий год службы, можно сказать — кадровый, — по пухлым щекам длинные бачки, озабоченная службой мордашка почти что школьника. Рьяно подравнивает наш строй. Мы подтруниваем над ним. Наливаясь властью, он угрожающе покрикивает:
— Разговорчики! Это вам не институт!
Старшина может чувствовать свое превосходство над нами: у него «заправочка» что надо и «отработаны повороты».
Он зычно подает команду и упоенно чеканит шаг навстречу начальнику курсов.
Перед строем читают приказ: запрещается курить в главном здании Военного института и за десять шагов от него. Запрещается также грызть семечки и засорять двор при общежитиях.
Потом читают сообщение Совинформбюро: по стратегическим соображениям наши войска оставили Харьков.
Я невольно кошусь вправо — через человека от меня в строю Гиндин, инженер, харьковчанин. Сдвинута бровь, глаз прищурен. Словно ждет человек, вроде что-то еще должны сказать, объяснить.
Команда: разойдись. Гиндин не тронулся с места. Опустил руку в карман, вытащил обрывок газеты, подсыпал табака-самосада, скручивает.
6
— Пехотный устав вооруженных сил Германии. Параграф первый, — диктует по-немецки маленький Грюнбах. — «Наступательный дух немецкой пехоты…» Вы меня поняли? В этом предложении заключены чрезвычайно важные слова. Ангрифгайст! Ангриф — атака, наступление, прорыв. Вы говорите пленному… — Он сжимает маленькие кулачки, привстав на цыпочки. — «На какой день и на какой час назначена ваша атака, ваше наступление, ваш прорыв?» Поупражняемся, геноссен. Практика, практика унд нохмальс практика…