Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 7



Желтые плоды — это апельсины.

— Да-а, — сказал Иван, — все еще густо живет провинция. Был недавно в Кашине, видел плакат, на нем коровья морда и надпись: "Удвой удой, утрой удой, не то пойдешь ты на убой". Какие-то францисканские идеи.

Еще одна история, рассказанная сторожем

…И вот привязался на улице к этому христианину такой крепыш в нейлоновой куртке. Как потом выяснилось, стукач. Но не простой — артист своего дела и любит его по-настоящему. Лебедев своего рода. Слово за слово, и пошел у них скоро довольно интимный разговор. "Вы христианин? — спрашивает крепыш. Христианин, — отвечает христианин, он ведь христианин. — И что? И куда едете? И к кому? А можно я вас до вокзала провожу?" Проводил и посадил на поезд. Вот поезд трогается, а крепыш вдруг обнял христианина, притянул так по-братски и шепчет: "Что же ты дрожишь, дурачок?".

— Пашу очень шокировал отец Алипий, — рассказывал Иван, — как он затворяется, а когда отходит, — стреляет с балкона в ворон из стартового пистолета. Или, высунувшись из окна, разговаривает с толпой старушек-просительниц: "Сохнут, сохнут еще, сохнут". В смысле — деньги только что напечатал, и они еще сохнут. А Пашу он спросил: "Какое из художеств по чину первое?". Тот смутился и не смог ответить. Но ему все равно дали рекомендательное письмо в Уфу к владыке, который тоже кончал архитектурный институт. Паша был счастлив, но потом ему сказали: "Только нужно сговориться с уполномоченным". А тот сразу завел разговор об уфимской прописке и о том, что "ездют разные, владыку беспокоют"… А в Вербное воскресенье Алипий угощал нас, не понимая чем, что кухарка поставит. "Коньяк! Двадцать пять рублей! — и с задержкой перед моей рюмкой: — Будешь? Ну?" — "Если благословите, святой отец". — "Да? Так?" — и наливал.

…Когда как следует начитаешься этих святых книг, начинает казаться, что и ты святой. Тогда я и начинаю пить — чтобы войти в контакт с самим собой…

…Есть в монастыре один старообрядец, старик-иконовед. Говорит: «иконки», "лики". Рубит дрова и возит их на детских саночках, старается протаскать подольше, увеличить путь. Нет, все-таки я живу среди каких-то ватных чучел. Все наоборот: теперешний отшельник — это человек, который все приемлет. Мотылек. Асаркан — вот он-то и есть аскет… Ах, как я тоскую по блестящим людям! Есть что-то в дендизме. Денди не человек, проводящий пятнадцать часов перед зеркалом для получасового раута, а тот титулованный немец, что расставлял слуг с кисточками разной длины — а на кисточках пудра разного цвета и запаха — и проходил быстрым шагом через весь ряд.

…Отношение к Богу, как к газете «Правда». Читаешь: "наступление патриотических сил". Ну да, знаем мы это наступление! "Паника в Сайгоне" — ну да, там уже пять лет такая паника. "Бойцы народного фронта на подступах к столице" — какие там еще подступы! И вдруг: "Сайгон пал". Это что же выходит, все правда? Да нет, нет же. Просто правды нет никакой.

Мы виделись не ежедневно, может быть, не так уж часто, но этот разговор он шел постоянно, непрерывно. Менялись только декорации. Вокзальный буфет, где торгуют пивом и особыми ночными сардельками. Милиционеры у стойки и их потенциальные клиенты с дальних столиков удивленно смотрят на двух молодых людей, оживленных не к месту и не по времени. Световое табло в конце зала показывает 2.45. Почти слышно, как гудят неоновые лампы разноцветных указателей.

— И все-таки у Олеши это не могут быть только фразы, записанные на клочках: там начисто отсутствует неряшливость.

— Вот именно. Фраза обкатывается, когда некоторое время нет возможности ее записать. Но при этом она замыкается в себе.

— Это верно, но ты исходишь из своего опыта, а я из своего. У алкоголика не может быть ясности на долгий период, но есть навязчивый, повторяющийся ритм, то есть интонация, в которую закладываются все равно какие, даже случайные слова. Это я и называю неряшливостью.



— А вот каламбуры всегда сами по себе и все разрушают. Выдь на Волгу Чейн-Стокс раздается?

— Здорово. А мне сегодня в полусне пришло такое: как интересно мы устроены, у нас есть верхние веки, нижние веки, но есть и средневековье. Но это звучит только в потоке, вместе с концепцией "Войны и мира", а ее я сейчас не могу пересказать в силу событийных условий. Там есть определение Наташи Ростовой, в которое "все втекает". Короче, мы читаем не то, что он писал, а когда перечитываем, знаем, что мы перечитываем. И никуда от этого не денешься… Есть у Толстого хрестоматийный кусок про наступление весны: на три дня все покрыл туман, и что-то там происходило, передвигалось, менялось… Вот и со мной так. Что-то происходит, — я не знаю что. Надо мной кружит беда. Бывает так, ночью, на даче особенно: где-то со звоном разобьется стекло, и потом уже невозможно заснуть… Одно дело, когда ты знаешь, что несчастье суть жизни, и другое — когда вот, уже, это происходит с тобой. И когда мы шли там по Швивой горке, и я слова не мог сказать от такой тоски, что ребра потрескивали, — это и была жизнь. Теперь я разговорился, и все ушло, исчезло. Там я тянул сеть, как рыбак, задыхаясь от тяжести улова, и вот она снова пуста. Только там чувствуешь тяжесть и полноту жизни, но писать невозможно, а когда возможно — о чем писать? Как раз наполненность собой и невозможно вынести. А при отношении к жизни, как к чужому, возможен эксперимент. Кто там делал себе прививку?

…Я не считаю, что водка — это болезнь. Это не то, с чем я хотел бы расстаться. Это часть меня, это не струпья. Водку мне заменить нечем, по крайней мере сейчас. Только она дает мне некоторые пороговые состояния, приближающие к тому, что можно назвать «реальностью». Реальностью по Сартру "тоска, тошнота"… Доктор спросил меня: "Но ведь вы хотите что-то понять, как же вы сами разрушаете свой единственный инструмент — свой интеллект?". Да, так. Да, это эксперимент с открытым финалом. Или — или…Понимаешь, жизнь как чужая лодка. Лодка плывет, но не ты в ней хозяин. Перевернется — ну, что ж, хозяин не ты.

— Вы новый Ванин товарищ? — спросила его мать при знакомстве. — У Ивана много товарищей, но хороших людей среди них мало.

Низенькая седоватая женщина смотрела на меня строго и подозрительно. Только что был телефонный разговор с отцом: "Да, приехал. Ничего, все в порядке. Он женится. Что «ерунда»? Женится, я тебе говорю".

Изредка она мне звонила, спрашивала, не у меня ли Иван. Или так: "Это у вас он был вчера? Что же у вас там происходит? Он даже раздеться не смог". Я пытался объяснить, что ничего бы не изменил, отказавшись, но как это скажешь, какими словами? "Ваш сын все равно пил бы, только в случайной компании или один". Так, что ли? Прошло много лет, прежде чем мы понравились друг другу. Впрочем, нет: мне-то она нравилась с самого начала, несмотря на строгость и хмурую прямоту. (Может, поэтому и нравилась.)

Но настоящая паника начиналась, когда он, совершенно пьяный, куда-то исчезал, убегал. С каждым годом все чаще и все изобретательнее. Однажды хватились: где Иван? Нет Ивана. Никакого Ивана Ивановича. Дверь по техническим причинам открыть не мог. Оказалось, выпал с балкона, не нарушая мирного течения праздника. Это был второй этаж, но мог быть и двенадцатый, если бы пошли в другую квартиру. Морозов тогда сказал: "Я должен учиться у Вани великой скромности поведения".

О причинах побегов можно было только догадываться. Что-то выяснялось потом, что-то он рассказывал сам.

— Страх — это нормальная составляющая жизни, — сказал Казик и низко, как кошка, склонился над чаем, который он пил из блюдечка. Иван вдруг накинулся на него: "Ну, что ты говоришь? Ну, сам подумай, что ты сейчас сказал?" — "А что особенного?" — "Вот именно — "что особенного?". Вот так те Ивановы, ленинградцы, полвечера говорили о детях. Это было настолько невыносимо, что я соскочил со своего подоконника и сказал что-то вроде: "Когда христианам не о чем говорить, они почему-то говорят не о погоде, а о детях". И убежал, конечно.

Способность убегать развивалась с годами, принимала разные формы. Например, домашнее музицирование. Главное — убежать от разговора, не обязательно на улицу. Можно вытащить самодельную дудку или просто уснуть.