Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 92

{228} Когда нападения на меня увеличились в числе и усилились в резкости парижское "Возрождение", например, в котором продолжали сотрудничать и весьма почтенные авторы, не переставало меня травить и на меня клеветать из книжки в книжку, - я решил опубликовать краткую сводку обвинений, напечатанных по моему адресу, с резюме моих ответов обвинителям и клеветникам. Такая статья-резюме была напечатана в "Русской Мысли" в сентябре 1960 года (К статье была сделана сноска: "Из подготовляемой к печати книги воспоминаний "Во Франции и в Америке (1919-1960)". Это было не только преувеличением: книга эта тогда только задумывалась, и никаких шагов к ее изданию не было сделано.).

Полагаю, что она не утратила некоторого интереса не только как характеристика того, о чем думали и чем были заняты в то время русские эмигранты в Америке, но сохранила и более длительный интерес. Позволю себе поэтому ее воспроизвести в сокращенном, конечно, виде и с небольшими изменениями.

Существует мнение, что пишущий эти строки "страстный", "горячий" полемист, "отличается достаточно боевым темпераментом", как публицист. Это печатные отзывы благожелательных критиков. Легко себе представить отзывы неблагожелательных.

В русском словоупотреблении "полемика", "полемический" имеют столь же уничижительный смысл, как, например, у американцев - пропаганда, пропагандный. Однако вовсе не все относились отрицательно к полемике. Так, Достоевский, уже будучи публицистом правого направления, писал H. H. Страхову (26 февраля 1869 года): "Вы избегаете полемики? Напрасно. Полемика есть чрезвычайно удачный способ к разъяснению мысли; у нас публика слишком любит ее (...) Всегдашнее спокойствие придает Вашим статьям вид отвлеченности. Надо и поволноваться, надо и хлестнуть иногда, снизойти до самых текущих, насущных частностей. Это придает появлению статьи вид самой насущной необходимости и поражает публику".

Если в оправдании "горячности" и "страстности" полемики я мог сослаться на Достоевского, - для оправдания того, что я писал и почему так защищал или отвергал, я мог опереться на таких гуманистов, как Некрасов и Герцен. Первый утверждал в 1856 году: "То сердце не научится любить, которое устало ненавидеть". А Герцен, после двух обрушившихся на него почти одновременно трагедий, резюмировал пережитое так: "Прошедшее не корректурный лист, а нож гильотины, после его падения многое не срастается, и не все можно поправить ... Люди вообще забывают только то, чего не стоит помнить или чего они не понимают ... забывать и не нужно: это слабость, это своего рода ложь; прошедшее имеет свои права, оно факт, с ним надо сладить, a не забыть его".

Пройти мимо и промолчать мне часто казалось недостойным и недопустимым идейным дезертирством, граничившим с предательством, едва ли не самым крупным пороком в общественной и политической деятельности. Когда к общим нападкам и клевете, {229} прибавлялись и личные выпады против меня, это, конечно, только усиливало желание воздать "агрессору" по делам его и восстановить поруганную, на мой взгляд, честь и справедливость.

Правда и ложь не висят в воздухе или в безвоздушном пространстве, - они связаны с лицом или лицами, прикреплены к ним. Отделить обвинение от обвинителя - как и от обвиняемого - можно только в абстракции и то не всегда полностью. И потому, не будучи инициатором в нападении, я нередко апеллировал не только к правде-истине и правде-справедливости, но и ad hominem, то есть к изобличению тех, кто прибегал к сокрытию и искажению правды, к инсинуации, а то и прямой клевете.

"То сердце не научится любить, Которое устало ненавидеть" ... - не было заповедью, завещанной Некрасовым больше ста лет назад. Это было жизненно правдивым проникновением в человеческую психологию, и оно представляется мне не только правильным, но и справедливым.

После смещения с поста редактора С. П. Мельгунова, "Возрождение" в своих ежемесячных "тетрадях" принялось обстреливать всех, всех, всех: не коммунистов только, но и социалистов-демократов, демократов несоциалистов, либералов и более умеренных.

Но особливое внимание и ненависть свою "Возрождение" сосредоточило на тех, кого оно называло "февралистами", - на социалистах-революционерах, вслед за которыми нападало на Милюкова, Кускову, Карповича и других.





Нападки свои сотрудники "Возрождения" готовы были подкрепить любым способом, опираясь даже на совершенно чуждые им авторитеты, вроде отца русского марксизма Плеханова. Пробовало "Возрождение" предложить и свою программу - монархический легитимизм и реставрацию, которые зашифровывались, как невинные "законность" и "восстановление". По этим вопросам у меня с ними и начался спор, который принимал и острый характер, но всё же не выходил из рамок споров и полемики, обычных в русской эмиграции.

Но вот в сентябре 1957 года появилась 69-я тетрадь "Возрождения" с пространной статьей Владимира Ильина, на первом месте, по случаю 50-летия со дня смерти Д. И. Менделеева. Эта статья зубоскальством, издевательством, поклепом и прямой бранью превзошла худшие образцы того, что печаталось в "Возрождении" раньше. Доктор богословия и музыколог Ильин не без основания считал себя осведомленным в точных науках, математике и философии. И в статье о знаменитом химике, обнаружив большую начитанность в естествознании, он вместе с тем проявил исключительное убожество и вульгарность в подходе к общественным и политическим вопросам. По отношению к "левакам", как он выражался, он применил тот самый метод "упростительного смесительства", употребление которого духовный отец Ильина, несравнимый с ним {230} по дарованию и оригинальности, Константин Леонтьев, вменял в вину радикалам, "левакам".

Мало того, что Ильин не проводил различия между коммунистами и социалистами всех направлений. Он смешал в общую кучу с ними "кабинетных либералов", "славянофилов, толстовцев, эсеров" и персонально - "идиотического, злого и бездарного невежду", "папу эсеров" Михайловского, "левого эсера" Федотова и других. Всем им вменялись в вину пораженчество, либо "борьба не на жизнь, а на смерть с Россией, с ее народом, с Церковью и с русской культурой по всем направлениям", либо то и другое вместе.

Обозначив противника в преувеличенном и ложном виде и обвинив его в ряде вымышленных злодеяний, Ильин имел неосторожность сделать и такое обобщение: "вслед за уничтожением помещиков, этой основы русской культуры, началось поголовное уничтожение русского крестьянства в таких размерах, которые можно сравнить только с тем, что было задумано Гитлером", с его "бесчестной расистской попыткой по отношению к России". Это было со стороны Ильина крайне неосторожно, потому что кто-кто, но он-то знал о своем прошлом. Однако, страсть - изничтожить "леваков" - затмила его память и сознание.

Следовало ли напомнить патриоту и богослову о почтительном предложении им своих услуг Гитлеру и Розенбергу и о прославлении им "человека-бога" (Гитлера) и его "пророка" (Розенберга)?

Я счел не только необходимым, но морально-политически обязательным осведомить общественное мнение о том, что мне самому стало известным совершенно случайно: мне показали, а потом передали фотостат письменного обращения Ильина к Розенбергу 2 января 1942 года, то есть уже после вторжения наци в Россию и создания там под руководством Розенберга "Остминистериум". Я считал обязательным опубликование этого обращения Ильина не столько ему в "отмщение", сколько для наглядной демонстрации читателям, какова цена патриотическому пафосу Ильина, его возмущению и нападкам на противников.

Не буду воспроизводить в подробностях последующее, но всё же скажу, как развивалась полемика.

Письмо Ильина Розенбергу было опубликовано мною в переводе на русский язык, а потом и в немецком подлиннике, - что вызвало со стороны Ильина два письма с протестом и возражениями в "Русскую Мысль" и "Возрождение". Совершенно неожиданным было, однако, то, что оба письма на небольшом расстоянии во времени представляли собой два совершенно различных варианта. В письме от 30 ноября 1957 года Ильин утверждал, что Розенбергу он опубликованного мною письма не писал; я же, не указав, каким образом письмо очутилось в моих руках, совершил "пасквильный донос" и "подлог". Доказательством этому должно было служить приведенное тут же Ильиным удостоверение военного трибунала в Париже о том, что, разбирая обвинение Ильина в пропаганде в пользу немцев, трибунал в 1947 году вынес постановление об отсутствии состава преступления. (Надо ли подчеркивать, что ни {231} опубликованное мною письмо, ни я в своей статье об этом и не упоминали).