Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 92

Не мог я пройти мимо и совершенно неожиданного для Милюкова заявления: "Когда видишь достигнутую цель, лучше понимаешь и значение средств, которые привели к цели". Милюков, видимо, сам ощутив рискованность этого утверждения, тут же прибавил: "Знаю, что признание это близко к учению Лойолы. Но что поделаешь?! Иначе пришлось бы беспощадно осудить и поведение нашего Петра Великого".

На это я возражал, во-первых, ссылкой на то, что тезис "близкий к учению Лойолы" давал как бы индульгенцию не только Октябрю за все его деяния, но и, с немецкой точки зрения, Гитлеру, когда он шел от триумфа к триумфу. Что же касается довода от Петра Великого, который до Милюкова использовал Алексей Н. Толстой в своем романе, то он тоже далеко не бесспорен.

Петра Великого жестоко осуждали ведь не только славянофилы, Герцен или Лев Толстой. И учитель Милюкова, знаменитый историк Ключевский, обучавший не одно поколение русской интеллигенции, - и даже некоторых членов царствовавшего дома, - {195} проводил различие между "отцом отечества" и отечеством: "Служить Петру еще не значит служить России". Да и сам Милюков весьма критически относился к Петру I в 90-х годах, когда специально занимался петровской эпохой. Лишь в 1925 году в юбилейной статье по случаю 200-летия смерти Петра, уже в эмиграции, Милюков изменил свою первоначальную оценку деятельности преобразователя.

Были и другие, менее существенные, но тоже неприемлемые для меня, пункты, которые я не мог не отметить,

Мои статьи, естественно, вызывали возражения. И их было больше, чем согласия со мной. Хорошо, когда возражения сопровождались лишь квалификацией точнее, дисквалификацией, как "твердокаменный антибольшевик и страстный спорщик", который "не столько говорит, сколько изобличает", хотя, "если судить по обилию собранного им материала", он "часто высказывает верные мысли". Так писал о моей "Советской цивилизации" в "Новом Журнале" редактор "Нового Русского Слова", обозревая ее. В отзыве же об ответах на анкету о визите Милюкова тот же обозреватель писал, что я считал визит "ошибкой" (что было верно), "граничащей с глупостью или изменой" (чтоб было уже добавлено рецензентом), "ибо смысл существования эмиграции в существовании независимой и свободной критики советского управления, недоступной подсоветскому населению" (что было опять верно). Вейнбаум отдавал предпочтение ответу Соловейчика на анкету, "реального политика", а не "доктринера от политики", который не отказывался от "использования всякого мероприятия советского правительства для его критики".

Обычно возражения бывали пристрастны, - не только необоснованны и несправедливы, но и извращали сказанное или даже приписывали обратное тому, что я утверждал. Особенно возмущало такое извращение, когда оно исходило не от вражеских кругов - коммунистов или крайних реакционеров, - а от недавних единомышленников или вполне уважаемых авторов. Так не безызвестный А. Петрищев, бывший член редакции "Русского Богатства", входивший, как и я, в редакцию парижского еженедельника Керенского "Дни" и сотрудничавший в "Новом Русском Слове" задолго до моего появления в той же газете, в отзыве на наше разногласие с Милюковым, приписал мне будто я "поучительно повторил излюбленное изречение Игнатия Лойолы". На самом же деле всё обстояло как раз наоборот: именно это я ставил в упрек и вину Милюкову!

Еще хуже было, когда выступали перекрасившиеся или новообращенные в советскую веру. Как все неофиты, они старались явить миру беззаветную преданность новой вере. Бывшие сотрудники гукасовского "Возрождения" - В. Татаринов, Любимов, Рощин - проделывали это аляповато, даже вульгарно. "Мы впервые за четверть века почувствовали себя русскими без всяких кавычек и оговорок", самоуничижительно заявил в печати Лев Любимов от себя и ему подобных. "Пусть нам будет дозволено сказать, что мы гордимся тем, что мы русские" ("Русский Патриот", Париж, 7. XI. 1944). Им "позволили". И таких "тоже русских" набралось немало.





{196} И на противоположном политическом фланге были захвачены аналогичными настроениями. Лидер левого крыла меньшевиков Дан сделал последние выводы из своей эволюции влево, начавшейся вслед за торжеством Октября, и стал амальгамировать демократию с диктатурой, меньшевизм с компартией. "Незачем возвращаться к тому, какой дорогой ценой крови, лишений, перенапряженного труда, режима несвободы была оплачена постройка этого (экономико-социального) фундамента (советского строя)". То, что получилось, "есть благо, которое надлежит приветствовать и культивировать", писал он в своем "Новом Пути", оставляя без ответа, для чего в таком случае нужен его "Новый Путь", когда существуют советские "Правда" и "Известия", и в чем смысл существования особой политической организации Дана?!

Всю жизнь Дан был на ножах с представителями более умеренных политических течений, чем то, к которому он принадлежал. Естественно, что Милюков был предметом особенно частых и излюбленных его атак. Почувствовав в новейших взглядах Милюкова близость к своим, он едва ли не впервые положительно оценил "зоркое предвидение" "самого крупного вождя былого русского либерализма" и весьма сурово отнесся к своим недавним сотоварищам по "Социалистическому Вестнику". На последний, как и на "За Свободу", возведен был одинаково беспочвенный поклеп - "в систематической подготовке психологии будущей войны" между союзниками и СССР.

Если таков оказался лидер левых меньшевиков, то и на левом фланге партии социалистов-революционеров тоже оказался, правда не лидер, а весьма видный член партии, который в увлечении советским патриотизмом превзошел к концу второй мировой войны не только Дана, но и самые худшие образцы сверхпатриотов. Имею в виду В. В. Сухомлина, о котором уже говорилось выше в связи с его появлением в Нью-Йорке в начале мировой войны, когда нью-йоркская группа социалистов-революционеров должна была заняться обследованием слухов о том, что Сухомлин "советский агент", - оказавшихся тогда необоснованными.

Сухомлин - не первый и не единственный, кто менял взгляды, отходил от своей партии или группы и примыкал к другой. Совмещение им формальной принадлежности к эсерам с фактической работой с коммунистами и на них, против эсеров, не сопровождалось трагическими последствиями, как политическое двурушничество других. Тем не менее двурушничество Сухомлина - иначе нельзя назвать его образ действий - не только возмущало, оно и поражало своей неоправданностью даже для двурушника. До второй войны Сухомлин совмещал международное представительство нелегальной российской социалистической партии со службой чиновника свободолюбивому чехословацкому правительству. Но делал он это открыто, не таясь ни от той, ни от другой стороны. К концу же второй мировой войны он дошел до того, что, скрывая свою двойную роль, стал играть на руку господствовавшей в России, враждебной {197} эсерам, партии, державшей в качестве заложников под угрозой "условного расстрела" сотоварищей Сухомлина по ЦК партии и объявившей "врагами народа" ускользнувших из ее рук эсеров. Сухомлин не только нападал и изобличал, часто клевеща на Керенского, Авксентьева, Зензинова, Соловейчика, меня, "За Свободу" и других, но делал это не под своим именем, открыто, а под именем Леонида Белкина в коммунистическом "Голосе России" в Нью-Йорке и под псевдонимом "Европеец" в коммунистических "Русских Новостях" в Париже, как специальный корреспондент из Нью-Йорка.

Свою антиэсеровскую и прокоммунистическую работу Сухомлин скрывал не только от общественного мнения, он утаивал ее и лгал о ней даже своим многолетним политическим сторонникам, когда те дружески осведомляли его о "клевете", на него возводимой противниками, заверяя таких "клеветников" что, если бы он, Сухомлин, на самом деле "окончательно разочаровался в своих убеждениях и уверовал в большевизм, он не побоялся бы о том публично заявить, официально порвать с прошлым и официально же примкнуть к коммунистической партии". Вместе с Сухомлиным и другими, ставшими на сторону невинно заподозренного товарища, покинул в 1942 году нью-йоркскую группу эсеров и В. И. Лебедев. Когда же он убедился, что "Белкин", "Европеец" и Сухомлин одно и то же лицо, он не остановился перед тем, чтобы заклеймить его самым жестоким образом, назвав Сухомлина даже "провокатором", - кем тот все-таки не был.