Страница 1 из 26
Георгий Степанович Жжёнов
РАССКАЗЫ
Детство
Что делать?
Арест
"Кресты"
47-й километр
Саночки
От автора
До недавнего времени все, кого интересовало мое прошлое, при встречах на улицах, в театре, в поездах и самолетах, на творческих вечерах и особенно в своих письмах мне, касаясь периода моей жизни на Севере, спрашивали: "Скажите, Георгий Степанович, вы поехали на Колыму и на Таймыр по комсомольской путевке?"
Потом - уже после публикации рассказа "Саночки" в журнале "Огонек" и книжки "Омчагс-кая долина", вопрос стал звучать иначе: "А за что вас посадили, Георгий Степанович?"
И хотя большинство спрашивавших не хуже меня знали, что репрессиям подвергались миллионы безвинных, мой ответ: "Ни за что" - никого не устраивал. В таких случаях мне отвечали: "Вы нас не так поняли, мы верим, что вы не виноваты, что вы не враг народа... Но мы хотим знать конкретный повод, по которому из вас - двадцатидвухлетнего - состряпали "государственного преступника"! Что это было? Неосторожно оброненное слово, рассказанный анекдот, "опасное" знакомство, донос или что другое?.."
В предлагаемых читателю записках я пытаюсь извлечь из недр моего прошлого события более чем полувековой давности.
Пытаюсь воскресить, вытащить из архивов пережитого страницы жизни, давным-давно прочитанные, перевернутые быстро бегущим временем и похороненные в бездонных кладовых забвения...
Единственным и не всегда надежным помощником в этом мучительно трудном деле, затеянном мною на восьмом десятке лет, является память.
Человеческая память - гигантский музей, хранящий в своих "запасниках" все невостребован-ное временем, все забытое!..
Никаких других источников, по которым я мог бы сверить собственную память с действитель-ностью, с фактами чудовищного произвола властей, в моем распоряжении нет. И спросить некого...
Один за другим уходят из жизни последние свидетели - человек не вечен! Годы, проведен-ные в царстве ГУЛАГ не способствуют долголетию... Среди товарищей по несчастью я был один из самых молодых тогда.
До ареста дневников или записных книжек не вел. Всегда хотел, неоднократно давал себе обещания записывать самое интересное и существенное, даже начинал, но дальше начинаний, как правило, дело не шло,легкомысленно надеялся на свою молодую память.
Позже - в заключении, когда еще жива была надежда на возвращение, когда особенно хотелось запомнить все, что происходило со мной и вокруг меня, чтобы когда-нибудь на свободе рассказать обо всем людям,- вести дневниковые записи, а тем более хранить их было равносиль-но самоубийству. В то время обнаруженный при обыске автомат, тайно хранимый заключенным, грозил бы последнему меньшей карой, нежели найденные при нем записи, сделанные из-за "колючей проволоки"...
В годы лагерного произвола увековеченных слов боялись больше, чем оружия. И не без основания: все беззакония всегда творились скрытно от народа! Тайну преступлений оберегают тщательно - нарушителей и свидетелей не щадят.
Итак, надежда только на собственную память...
Началом всех несчастий в нашей семье явился роковой декабрь 1934 года, когда был убит Сергей Миронович Киров.
В эти скорбные для ленинградцев дни, университет, в числе других предприятий и организаций города, отдавал последний долг памяти партийного лидера, тело которого было выставлено для прощания в Таврическом дворце, недалеко от Смольного.
Стояли сильные декабрьские морозы...
Мой брат Борис, студент механико-математического факультета университета, обратился к комсоргу своего курса с просьбой разрешить ему остаться. Показав на свои разбитые ботинки, он сказал: "Если я пойду в Таврический дворец, я обязательно обморожу ноги. Какой смысл? - Кирову это не поможет".
Комсорг донес об этом в комитет комсомола университета, несколько извратив слова брата. В его редакции они выглядели так: "От того, что я пойду прощаться, Киров не воскреснет".
Последовало немедленное исключение его из университета. И как следствие этого - лишение прописки, то есть права жительства в городе Ленинграде.
Почти весь 1935 год брат обивал пороги Верховной прокуратуры СССР в Москве, протестуя против несправедливого исключения.
В конце концов его восстановили в правах студента, и он вернулся в Ленинград. А в декабре 1936-го почтальон принес повестку, обязывающую брата явиться в Управление НКВД на Литейном проспекте.
Несколько дней этот зловещий листок лежал на комоде, рождая в каждом из нас безотчетный страх и недобрые предчувствия, словно похоронка.
В назначенный в повестке день, 5 декабря (день Сталинской конституции!), Борис, не заходя в университет, ушел в "Большой дом". Домой он оттуда не вернулся никогда!
По неправедному приговору Ленинградского областного суда, в мае 1937 года, его осудили на семь лет за "антисоветскую деятельность".
Перед отправкой на этап нам с матерью было разрешено свидание с ним. Без жгучего стыда не могу вспоминать свое поведение в тот день.
В комнату свиданий, разделенную зарешеченным барьером, отделяющим заключенных от посетителей, ввели брата... Взглянув в его лицо, за месяцы тюрьмы приобретшее характерный землистый цвет,- в его внимательные, умные глаза, выражавшие одновременно и радость встречи и притаившееся в глубине страдание, тщетно скрываемое им,- меня вдруг захлестнула такая обжигающая душу жалость... Захотелось немедленно предпринять что-то... Утешить его, подбодрить, вселить надежду...
Не найдя ничего более умного, я понес какую-то жуткую околесицу насчет добросовестного труда, вознаграждаемого в нашей стране... Бормотал жалкую несусветную чушь из арсенала пропагандистских "сказок про белого бычка"... "Не отчаивайся,- говорил я ему,- постарайся хорошо работать в лагере. Твои семь лет проскочат за два-три года... И не заметишь, как выйдешь на волю. Тому, кто добросовестно и хорошо работает, каждый день засчитывается за три... Труд - великая сила, в нашем государстве особенно! Только возьми себя в руки, забудь обиды и работай... Все будет хорошо!"
С каждым моим словом Борис мрачнел все больше и больше, уходил в себя... В его жестком взгляде, устремленном на меня, читались стыд и презрение. Наконец он не вытерпел: "Пошел вон отсюда, болван! Позови мать".