Страница 81 из 86
Дед пригляделся к нему. На экране телевизора длинной извивающейся очередью выстроились на пляже по пояс голые белокожие мужчины, они держат каждый кружку пива «Кирин» и все синхронно подносят их ко рту.
«Она умерла», — подтвердил он.
А потом, потому, что Хиро уже стал мужчиной, и потому, что телевизор отбрасывал на стену бегучие тени, и потому, что подошла старость и надо было выговориться, дед рассказал мальчику все, не умалчивая подробностей.
Сакурако оказалась неудачницей. Какой-то демон завладел ею, и она бросила учение, пренебрегла возможностью выйти прилично замуж, обзавестись семьей, пренебрегла любовью и уважением родителей, и все — ради иностранной музыки, а потом и иностранного мужа. Он был хиппи. Американец. Когда он ее бросил, что дед заранее предвидел, она погрузилась в порок еще худший, чем межрасовый брак, чем нож в спину своей семье. Стала «девушкой в баре», «мама-сан» для сотни мужчин. Когда она вела за руль свой велосипед по улицам старого Киото и за спиной у нее был привязан полукровка-младенец, люди останавливались и смотрели ей вслед. Она была обречена и понимала это. Хуже, обречено было и дитя ее. Малыш был каппа, гайдзин, навсегда отверженный. Единственным спасением для нее было бы уехать в Америку, разыскать Догго и жить среди американских хиппи в безнадежном и беспредельном позоре. Но у нее не было ни денег, ни паспорта, ни сведений о ее инородце-муже. Она попыталась вернуться домой. Дед запер перед нею дверь.
Одиннадцатилетний Хиро, коротко стриженный, с глазами-бусинами, сидел как завороженный. Телевизор что-то говорил ему, но он не слушал. Это он был каппа. Он обречен.
«И тогда, — продолжал рассказ одзи-сан, — тогда однажды ночью она сделала то, что должна была сделать». Хиро в тот же миг понял, о чем он говорит, это знание кануло в его кровь, как камень в пруд, и раз навсегда затопило зыбкую постройку бабушкиной лжи. Его мать не умерла от какой-то неопределенной — всегда неопределенной, безымянной — болезни. Нет. Она убила себя своей рукой. Но потрясение от этого знания было лишь слабым всплеском в сравнении с бурей дальнейшего открытия: она попыталась взять с собой и его, Хиро, попыталась совершить ояко-синдзю, самоубийство матери с ребенком; но потерпела неудачу даже в этом. Он знает сад у Хэйанского храма? — спросил дедушка.
Хиро отлично знал этот сад, бабушка водила его туда кормить карпов в пруду и любоваться скульптурным совершенством природы. Рты — дед рассказывал, а Хиро вспомнил их рты, высовывавшиеся из воды.
А мост?
Хиро кивнул.
Однажды вечером, очень поздно — ее одолевала бессонница, рожденная стыдом, — Сакурако вернулась к себе из бара пьяная и примотала к спине своего младенца. Ворота храма были заперты, бритоголовые монахи давно спали. Она приставила к стене велосипед и перелезла в сад. В темноте нашла дорогу к крытому мосту, сняла со спины и оставила ребенка. Обезумев, проклиная себя прерывающимся шепотом, спустилась обратно на дорожку и выкопала из земли живописный камень, положенный у обочины, выкопала одними ногтями, и камешки вокруг окрасились кровью. А потом вкатила его на мост, напрягаясь, толкая, пиная его и ударяя по нему кулаками. Наконец ей удалось втащить камень на то место, где лежал и спал ребенок Хиро. Последним сверхчеловеческим усилием она подняла камень на перила моста, всунула его за пазуху своего нарядного кимоно, прижала к себе ребенка и отдалась неумолимому действию силы тяжести и зову преобразующей черной воды.
Вода. Хиро проснулся и ощутил ее на своем лице, шел дождь. Его мать погибла, а он остался жив, от удара о воду он вылетел из ее рук и оказался в тине у берега, в той же самой тине, что и сейчас, раскричался отчаянно, и на его крик прибежали бритоголовые монахи. Он попытался сесть. Просверк молнии разодрал небо. Дождь просеялся на водную гладь свинцовыми пулями, взбивая пену, барабаня по его грязевой постели. Монахи, подумал он, когда они нужны, разве их дождешься? И рассмеялся сипло, бредящий, больной, голодный и загнанный, он смеялся, как школьник на субботнем дневном представлении.
Но что это? Там, за деревьями, за шумом грозы? Голос. Человеческий голос. Гром раскатывался по небу, жестокий и злобный. Искрила молния. Но вот он, вот он опять. Ему знаком этот голос. Ведь это же… это же…
— Хиро, Хиро Танака, ты меня слышишь? Это Рут. Я — хочу — помочь тебе! Помочь мне.
— Хиро. Послушай меня. Я — хочу — помочь тебе!
Это же… это — его мать, его хаха, мама!
Он вскочил, дождь струился по его лицу, изодранная майка с дурацкой смеющейся рожей болталась, перекрученная, на животе.
— Мама! — закричал Хиро. — Мама! Молчание, глубокое, выжидательное молчание отозвалось по всему болоту, не заглушенное бурей.
— Хиро? — позвал голос, раздаваясь отовсюду, раздаваясь ниоткуда, вездесущий ангельский голос.
— Хаха, хаха! — кричал и кричал Хиро. Он уже совсем задохнулся и дрожал от холода, в мозгу у него что-то зациклилось, и во всем языке осталось одно только это слово. И вот он увидел: как во сне, разрывая пелену тумана, выплыла большая лодка, направляясь прямо к нему, на носу — белое встревоженное лицо его матери — это она наконец явилась за ним, — а за ней, сзади и чуть сбоку, пригнувшись, — волосатый, бородатый хиппи, Хиро узнал его лицо, это Догго, да-да, Догго, его родной американский отец.
Он стоял под дождем и звал их, звал до хрипоты, звал маму, звал папу.
Часть III. Порт Саванна
Стоял ясный полдень, теплый без духоты, и в воздухе чувствовалась та благодатная сухость, которой славится Саванна. Была уже середина сентября, одно время года неохотно уступало место другому, бесконечные кипяще-влажные летние дни сменялись днями, полными мягкой задумчивости, днями долгого роскошного бабьего лета, которое будет теснить осеннее ненастье до самой календарной зимы. Рут распаковывала вещи, искала вешалки для платьев, отрывала ярлыки от нового итальянского полупальто с расширенными проймами и большими пуговицами, от обалденного белого костюма с черным рисунком, составленным плавными параболами и острыми треугольниками. Саксби окрестил его рыбьим костюмом. «Рыбий?» — переспросила она, гордо держа перед ним юбку в руках. Дело происходило в ее спальне в «Танатопсисе», она стояла в лифчике и трусиках, демонстрируя ему обновки. «Это же чешуя, детка>>, — сказал он, вложив в последнее слово всю беспечную фривольность диск-жокея. „Ты и вправду, кроме рыб, ни о чем думать не можешь“, — заметила она, а он в ответ: „Нет, сейчас я как раз кое о чем другом думаю“, — а она ему: „Жду доказательств“, — и юбка упала из ее рук па пол.
Но теперь она была в Саванне, приехала на неделю погостить в светлом, со сводчатыми окнами и сверкающей полированной мебелью доме Дэйва и Рикки Фортуновых, доме, который мелькал на страницах «Аркитекчерел дайджест» и «Нью-Йорк тайме мэгэзин». Дэйв был приятелем ее отца еще по студенческим годам на юридическом и, приезжая по делам в Лос-Анджелес, частенько у них останавливался, так что Рут знала его с детства. Дом Фортуновых был расположен не ахти как удобно, целых полчаса на такси до больницы, где медленно поправлялся Хиро — под охраной, отказываясь говорить и с репортерами, и с полицией, и с пятнистым мучителем из иммиграционного ведомства; но этот дом обладал одним очевидным преимуществом, а именно бесплатностью проживания. Гостиница встала бы ей минимум в шестьдесят-семьдесят долларов в сутки плюс кормежка — такие траты она не может себе позволить. Пока.
Она задержалась перед зеркалом, раздумывая, не подкрасить ли волосы прежде, чем ехать в больницу. Это подчеркнет ее загар — кстати, и новый костюм будет лучше смотреться. Снаружи, за стеклянными створчатыми дверями, ведущими во дворик, лежало светлое полотно бассейна, а за ним тесно росли олеандры и стояли бегонии в горшках, тенью своей скрадывая игру солнечных бликов. Она пожалела, что рядом нет Саксби, — он остался дома, в «Танатопсисе», ждет ее возвращения и нарадоваться не может на свои аквариумы и прочие емкости, кишащие бледными рыбками, размерами и цветом похожими на ластики. Когда она уезжала в Саванну, он, напялив желтую каску, наблюдал за работами по углублению декоративного пруда, где в будущем должны жить его карликовые рыбки и их счастливое потомство. Он помахал ей вслед, и на лице его в этот миг было написано полнейшее блаженство.