Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 104

Может быть, Кондратьев говорил бы и дальше, но вскочил с места круглолицый представитель северной неприсоединившейся армии.

Еще до начала совещания к нему обращался то один, то другой, но фамилии его, должно быть, никто не знал - каждый называл, как вздумается, чаще "северным" и "урманным" главкомом.

Урманный главком почему-то все время держал руку на деревянной кобуре кольта, а когда заговорил - тотчас начал расстегивать на ней ремешки, будто сию же секунду собирался открыть пальбу, тем самым подтвердить свои слова. Или она у него пустая была, кобура?

- Товарищи! - говорил он, взмахивая свободной рукой. - Мы к такой армии, к такому главнокомандующему, как товарищ Мещеряков Ефрем Николаевич, ни в коем случае присоединиться не можем - идеалы не позволяют. И к такому главному штабу - тоже не можем: обои они, как две капли, одинаковые! Мы у себя, в собственной местности, давно стали выше всего этого, ибо у нас всякие распри пресечены в самом корне и после того их уже не может быть в природе. А чтобы они все ж таки помимо нас самих не произошли - так мы и не делаем ни главных, ни районных, ни сельских и никаких других штабов. Комиссий - тоже никаких. У нас полная ясность: революционная армия, и больше ничего. У нас в каждой деревне обязан иметься народный комиссар. Он беспрекословно и дает в армию, сколь положено по раскладке, продуктов питания, обмундирования, конского поголовья и солдатов-добровольцев. С остальными же призывного возраста ополченцами уже сам этот комиссар полностью и самостоятельно управляется, со вверенным ему населением. По военной, гражданской и по любой линии. Когда какая деревня выбрала себе негодного комиссара, даже деспота либо пьяницу, то и пусть сама на себя пеняет, а мы - центральная военная власть - нисколько не вмешиваемся... Как хочут, так пусть и делают, вплоть до того, что устраивают вооруженный переворот против одного комиссара и делают выбор другому. Откуда всем присутствующим должно быть ясно, что мы ближе стоим к всемирной революции, чем вы. Призываем: самораспуститесь и переходите к нам, под центральную революционную народную власть. Или, ежели все ж таки будете судить, устранять и даже стрелять своего главнокомандующего товарища Мещерякова Ефрема Николаевича, то лучше не стреляйте его, а отдайте нам. Нам совершенно необходимы военные спецы.

И урманный главком снова подергал на кобуре ремешки, а Мещеряков снова подумал: "Однако - пустая!"

Все молчали.

Наконец Петрович обратился к урманному главкому:

- Хочу выяснить некоторые подробности.

- Мы с удовольствием поясним!

- Если в вашей местности сельский комиссар не посылает в армию продовольствия, солдат или конское поголовье, что вы с ним делаете? Какие меры воздействия у центральной военной власти?

- Мы такого немедленно же расстреливаем! - ответил урманный главком. Именем военной центральной народной власти!

Кто-то засмеялся, главком сердито оглянулся на этот смех, еще проговорил, подумав:

- Хотя, сказать по правде, это не сильно нам удается, потому что у каждого комиссара имеются свои люди, они своевременно оповещают о приближении представителей центральной власти, и он тоже своевременно скрывается.

Тут уже засмеялся Брусенков, а Петрович еще спросил:

- Кто же у вас идет при таком порядке в комиссары? Кто дает свое согласие?

- А никто и не идет. И - правильно! Надо делать, чтобы власть несладкая была, тогда никто до ее добровольно дорываться не захочет, и никаких распрев из-за ее сроду не случится! Вот - поглядите на себя. До чего вы тут дошли, товарищи! Поглядите! Ну?

И опять этот представитель с маху хватил рукой по кобуре и, вытаращив глаза, стал глядеть на всех по очереди, потом взгляд надвинулся на Мещерякова, остановился на нем. Мещеряков как-то неловко ему улыбнулся.

А урманный главком сделал тогда шаг, у него одного спросил:

- Власть делите, властелины? Смешно да?

Вскочить бы и, словно ты все еще партизанишь на Моряшихинской дороге, крикнуть в голос: "Смир-р-р-на-а!" Все чрезвычайное совещание тотчас зашаркало бы ногами по полу, вскочило бы тоже, руки по швам, а тут крикнуть еще громче: "Все на фронт - ша-агом арш!"





Партизаном Мещеряков уже не был, уже вернулся с Моряшихинской дороги. Сам вернулся, по собственному усмотрению.

Но, вернувшись, еще не стал настоящим главкомом, и ни причем вдруг оказались его строгость, его готовность воевать по новому счету.

Не мог он сделать и по-другому - тихо-спокойно, по разуму, приказать как высший командир: "Товарищи! Прошу каждого здесь присутствующего заниматься своим делом, то есть - войной с противником! Прошу покамест разойтись! До скорой победы!"

Он и в самом деле был здесь подсудимым. Был! Как положено - его здесь и обвиняли, и защищали, и допрашивали: "Смешно, да?"

Теребил свою пеструю бородку представитель Панковского районного штаба. Из того самого Панкова, в котором придуманы были мучные рубли, откуда родом был заведующий финансовым отделом главного штаба - крохотный и в очках. В котором первую Советскую власть разгонял скорый на руку Громыхалов, ныне боевой командир роты штрафников в составе полка красных соколов. Еще и еще подробности вспомнил о Панкове и Панковском штабе Мещеряков, а представитель этого штаба уже говорил:

- Я от себя предлагаю - на собственную мою должность как начальника революционного штаба поставить товарища Власихина Якова. У нас народ, многие, этой постановкой будут довольные. А соленопадские - те сроду-то своего старца не уважали, довели до суда над ним и чуть ли не до всенародного расстрела.

- Панковские - за Власихина либо за Советскую власть? - спросил Брусенков. - Ну!

- Я - за то и за другое, - ответил панковский представитель.

- А тебе не приходит, что это невозможно - то и другое?

- Нет, не приходит. Что он, Власихин-то, бесчестный человек или как? Это не напрасно было, что товарищ главнокомандующий Мещеряков освободил товарища Власихина от суда и смертной казни. Герой, он знает, кого надобно до конца защищать. Потому и его нынче тоже предлагаю не казнить и не судить за безрассудное партизанство, а внушить, чтобы занимался победным сражением над Колчаком, больше ничем посторонним. Когда он не до конца еще сознательный - внушить.

И тут Мещеряков поднялся со своего места у окна, где он просидел так долго и так неподвижно, вглядываясь в короткую осеннюю улочку выселка, на которой запоздало и робко зеленилась травка-топтун, суетливо бегали сметанно-белые, мелкие, похожие на цыплят куры с пунцовыми гребешками.

Ужасно тоскливо, ужасно не по себе стало ему сидеть здесь. Он и встал, пошел к двери.

В дверях оглянулся, подхватил еще какое-то слово панковского представителя - опять о Власихине - и вспомнил обширную площадь Соленой Пади, всю переполненную народом.

И себя он вспомнил на гнедом, в серебряной мерлушковой папахе с красной лентой. Он указывал вытянутой рукой на Власихина, был судьей ему. А может быть, и всем людям, которые на площади в тот миг оказались, еще теснились из улиц, из проулков. Всем. Только себе самому не был он тогда судьей. И ему никто.

Потом, с порога же, он перехватил взгляд Таси Черненко. Не девичий, не женский, не мужской. Непонятный.

Эту - хлебом не корми, только б ей судить и осуждать!.. От кого такая растет? И - куда?

Очень переживал нынешнее чрезвычайное совещание Довгаль, не знал, как обвинять, как оправдывать. Он, верно, хотел бы обвинить, обвинить ужасно но что-то не получалось у него... Довгалю трудно, он слишком хороший человек, не бывает никогда ни перед кем виноватым и не знает, что это такое - вина.

Луговские представители - Кондратьев и Говоров - тихо беседовали между собой. Кондратьев что-то объяснял своему товарищу-матросику, а тот, не вынимая цигарки изо рта, кивал головой... Луговской штаб - тот правда что всегда стоял непоколебимо и сейчас, при взгляде на этих двух людей, беседующих между собою так спокойно и уверенно - в этом еще раз можно было убедиться. Они знали, что делали. И что делать будут - тоже знали.