Страница 4 из 5
Как мы жили в лесах - об этом теперь не расскажешь. Мне очень трудно было держать в руках такую разношерстную массу людей, но я установил в отряде железную дисциплину... Конечно, у нас довольно часто происходили жаркие споры. Бывало, вернемся мы с какого-нибудь очередного дела, уляжемся в своих землянках и начнем бесконечный разговор о переустройстве искалеченного войною мира. Холбрук при этом, не скрывая, говорил о своей ненависти к коммунизму и всячески восхвалял "священные принципы американской демократии". Но тут обычно вмешивался негр и, косо посматривая на Холбрука, рассказывал о том, как янки-"демократы" из штата Виргиния повесили его отца на телефонном столбе...
Приходилось и мне часто и много рассказывать о нашей стране. Я говорил людям о колхозах, о программе партии, о детских яслях, о пятилетке, обо всем, что могло рассеять ту дымовую завесу, которую не уставал пускать Холбрук. При этом я заметил, что особенно внимательно и восхищенно слушает мои рассказы Ридушка. Вы знаете, она слушала это так, как чистые, восторженные дети умеют слушать рассказ о чудесном сказочном мире...
Иногда мне казалось, что Ридушка любит... меня. Вы не смейтесь, мне действительно казалось, что она любит меня. Подчас я ловил на себе ее нежные взгляды, но как только она замечала, что я смотрю на нее, она отворачивалась. О, как часто расспрашивала она меня о России, о комсомоле, просила петь русские песни, читать стихи Пушкина, как часто говорила, что любит мою красивую землю и как гордится и радуется тому, что я русский. Но она ни разу не сказала, что любит меня. Понимаете, она ни разу не сказала об этом.
Взглянув на часы, лейтенант Григорьев торопливо поднялся со скамьи, потом сел, коснулся рукой моего плеча и сказал виновато:
- Я вас задержал. Но я сейчас закончу. Мне немного осталось досказать...
Однажды - это было восемнадцатого апреля этого года - мы собрались на операцию. Немцы уже отступали, и нам надо было взорвать два железнодорожных моста на реке Сазава. Днем у Ридушки болела голова, и она просила оставить ее дома. За два с половиной года она в первый раз просила об этом. И когда я взглянул в ее глаза, я понял, что она больна и не сможет идти. Щеки ее были покрыты лихорадочным румянцем, руки дрожали. В оранжерее с ней остались дядя Вацлав, Том Холбрук и один раненый бельгиец. Я забыл вам сказать, что мы часто жили в нашей милой оранжерее и немцы ни разу не догадались искать нас в том месте...
Так вот, в ночь на восемнадцатое апреля мы ушли на операцию, оставив больную Ридушку. Какое-то тяжелое предчувствие мучило меня. Томительная боль сжимала мне сердце. Я думал о Ридушке, вспоминал, как она прощалась со мной. Она подошла ко мне, стала на цыпочки, поцеловала три раза и ничего не сказала. Сейчас мне кажется, что она что-то говорила...
Мы вернулись домой на четвертые сутки. Еще не показалась наша оранжерея, а мы уже бежали, потому что над деревьями, скрывающими оранжерею, стоял черный столб дыма.
Дик Смайлз опередил нас всех. Он летел саженными скачками, и через минуту мы услышали его рычание. Мы подбежали к нему - он стоял под деревом, сжимая нож, - и увидели догорающее пожарище. Над черными скелетами разбитых теплиц курился дым, цветы были оборваны, потоптаны, изуродованы. Словно капли крови, на траве алели развеянные ветром лепестки роз. Ни Ридушки, ни дяди Вацлава, ни остальных наших людей не было. В этот же день старый пастух рассказал нам, что он видел, как немцы везли Ридушку по дороге на Хлумец и что рядом с нею в кузове грузовой машины лежал связанный дядя Вацлав. На рассвете я, Джемс Муррей и француз Эжен Мишле, надев мундиры немецких солдат, ушли в Хлумец. Там в хлумецкой полиции работала одна девушка по имени Мария. Она когда-то укрывала бежавшего из лагеря француза и через него была связана с нами. Эта самая Мария пригласила к себе в гости немецкого коменданта и узнала, что Ридушку по приказу начальства увезли в Градец Кралов. Мишле, Джемс и я сейчас же отправились туда. Однако все наши попытки освободить Ридушку не увенчались успехом. На третьи сутки нас поймали, это было в шестом часу вечера, а ночью повели расстреливать в городской парк. Нас расстреливали в парке на берегу реки Орлицы. Мишле и Джемса убили, а мне в нескольких местах прострелили ногу. Прикинувшись мертвым, я пролежал в воде, пока немцы не ушли, а потом пополз, сам не знаю куда. Какой-то добрый человек подобрал меня, доставил на квартиру знакомого шофера, и тот отвез меня в лес. Там в лесу доктор Гарри ампутировал мне правую ногу...
Через несколько дней мои разведчики обнаружили в доме у одного механика того раненого бельгийца, который оставался в оранжерее, чудом спасся и стал свидетелем катастрофы. Мы почему-то думали, что Том Холбрук по злобе выдал нас немцам, но оказалось, что предательства с его стороны не было, а были только нерешительность и трусость. Как рассказывал бельгиец, Холбрук при появлении немцев не оказал им никакого сопротивления, сразу поднял руки вверх и думал, наверное, что этим он спасет свою жизнь. Но немцы расстреляли его, как партизана, хотя он и не был достоин этого высокого имени...
Я пять раз посылал в Градец Кралов самых проверенных людей, чтобы спасти Ридушку, но каждый раз они возвращались с пустыми руками и заявляли мне, что немцы держат девушку за семью замками и, считая ее опасным противником, подвергают нечеловеческим пыткам.
Потом в Градец ушли Дик, один чех-партизан и Христиансен. Последние два погибли в схватке с жандармами, а рыжий Дик вернулся ни с чем, пришел ко мне и по моему приказу повел весь отряд на север, укрылся в лесах, окружающих Градец Кралов, и стал готовить побег Ридушки. Через одного судетского немца он подкупил офицера гестапо, вручив ему крупную сумму денег. Но, видно, нам не было суждено встретиться с бедной Ридушкой. Офицер из гестапо обманул агентов Дика. Когда Ридушку везли в моторной лодке через Лабу, Дик напоролся на вражескую засаду...
Две недели я тщетно ждал Дика в доме приютившего меня священника. Днем и ночью я рвался туда, в Градец... Я буйствовал, дико ругался, впадал в беспамятство, потом утихал и часами думал о Ридушке. Я вспоминал ее глаза, ее звонкий голосок... Я почти зримо представлял ее руку с тонкими пальчиками. На указательном пальце правой руки, прямо на сгибе, у нее был шрам - такой беленький треугольничек, - она когда-то порезалась садовыми ножницами. У нее была смешная привычка грызть кончик носового платка. Волосы у нее были золотистые, цвета спелой ржи, а одна прядка справа, над виском, совсем светлая. Когда она смеялась, у нее суживались глаза, такие, знаете, делались лукавые щелки, как у котенка, который смотрит на солнце...
Голос моего собеседника стал надорванным и хриплым. Он часто прерывал рассказ, умолкал, закусывал губы, отворачивался от меня и подолгу смотрел вниз, опустив голову.
- Третьего мая, на одиннадцатые сутки, вернулись мои, - тихо сказал он. - Они привезли тело Ридушки и раненого Дика Смайлза. Я лежал у окна и сразу увидел их. В первой телеге, придерживая окровавленный живот, сидел рыжий Дик с потухшей трубкой во рту. Во второй телеге на траве лежала мертвая Ридушка. Два партизана вынесли меня из комнаты и посадили в телегу, где лежала Ридушка. Медленно двинулись мы по дороге к лесу, и за нами пошли люди. Их становилось все больше и больше, и я уже не видел, где кончались ряды идущих с нами людей...
Дядя Вацлав шел рядом с нашей телегой. По его морщинистому, темному, как дубовая кора, лицу бежали слезы. Он целовал мои руки и жалобно мычал. Потом он достал завернутый в газету носовой платок и протянул мне. Все уголки этого тонкого платочка были искусаны, на нем темнели пятнышки крови, а сбоку было написано косо и неразборчиво: "Алексей... мой любимый..."
Лейтенант Григорьев замолчал. Несколько секунд он слушал, как шумит старая Влтава, и, покашливая, курил сигару.
- Вот и все, - сказал он. - Завтра мы все, кто остался в живых - Дик Смайлз, доктор Гарри, я, - уезжаем на родину. Отсюда я увезу цветы, голубые, как небо, которое я утерял...