Страница 59 из 82
А потом врывались в монастыри дикие воины, убивали всех живых, разрушали и грабили все, тащили драгоценности, разрывали и затаптывали в грязь харатийные списки, ведшиеся в течение целого столетия, но даже если не сжигали и не топтали книг, то разносили их по торжищам, как рабов, и исчезали эти книги, быть может, и навеки, как тысячи безымянных пленников.
В Киеве и вокруг него люди как-то не слишком проникались угрозой монголо-татарского нашествия. Вслушивались в злые вести, принимали беглых, сочувственно вздыхали, слушая рассказы, которым никто бы и не поверил, если бы они не были правдой, но - то ли для собственного успокоения, то ли для успокоения всех перепуганных - имели и свою сказочку про Батыя.
Дескать, Батый и не хан, а обыкновенный человек из-под Киева, да и зовется: Батий.
Был простой себе крестьянский сын, пас скот, а потом вступил в Лавру послушником. Когда явился в Лавру, его спросили, как зовут, чей он. А поскольку был сиротой, то и ответил просто: "Батькив"*.
_______________
* Б а т ь к и в - отцов.
Вот все и стали дразнить его: "Батькив" да "Батив" или же еще проще: Батий.
Когда был послушником, монахи часто видели, как ночью или днем, когда засыпал Батий, откуда-то из-за туч взлетал орел и, словно бы защищая его, раскрывал над ним крылья и угрожал всем, кто подходил к спящему. Предчувствуя измену Батия, монахи просили его, чтобы он, когда станет великим богатырем и будет воевать Киев, не трогал Лавру и не разрушал город. Батий обещал, но монахи не верили и просили написать присягу. Однако Батий не умел писать, потому что никаким наукам не был обучен, а только спал да набирался силы. Тогда монахи налили чернил в мисочку. И Батий умакнул в эти чернила руку и приложил ее к харатии кожаной. На харатии остался черный отпечаток руки Батия со всеми пятью пальцами.
Вскоре умер татарский царь, а у него был бешеный конь, который никого не подпускал к себе. Ну, решено было отпустить его на волю и посмотреть, кто на нем сможет приехать, и того избрать царем. Как только отвязали коня, он помчался в Русскую землю, добежал до Лавры и остановился перед Батием. Так Батий и пошел завоевывать мир. А харатия с его присягой сохраняется в Киевской лавре.
Такую басенку повторяли тогда в Киеве и в Мостище тоже, даже за трапезами у Воеводы Мостовика Стрижак не раз и не два рассказывал ее, приплетая туда еще и Николая-чудотворца.
Воевода слушал и не слушал. Застыл в ожидании и неприступности. Это было время величайшей его загадочности. Забыто было обо всем. И о событии с Маркерием, и о гибели Полежаев, даже о зловещем намерении половчанки женить Стрижака на Светляне, которую, правда, охраняли довольно старательно, но и не больше. Эта белоногая, светловолосая девушка привлекала теперь взгляды многих - но что из этого? Это верно, что жизнь берет свое и что никакие битвы и войны еще не стали преградой любви и женитьбе, но какое дело до этого Воеводе? Киев лениво греется на солнце, не обращая внимания на Батыя. Но ведь Киев может себе такое позволить, обладая высокими, еще при Ярославе насыпанными валами, да стенами, да башнями, да воротами неприступными. А Мостище?
И Мостовик бросил всех людей на рытье рвов, насыпание валов, сооружение башен, и не только перед самим мостом, но и вокруг Мостища, чтобы не было доступа и в слободу. Быть может, никогда еще мостищане не работали так истово, и причиной тому было не повеление Воеводы - было нечто высшее для них, каждый думал, наверное, о спасении не самого себя, не моста только, а может, клочка земли своей, ибо вся земля из таких вот клочков и слагается.
Даже пастух Шьо умолк на это время и не выкрикивал своего пренебрежительного "шьо", присматриваясь к адским усилиям своих односельчан. Только половчанка не изменяла своим привычкам. Она, как и раньше, носилась по окрестным лесам, беря с собой Светляну, но с тех пор как хан Котян вывел свой народ к уграм, Мостовик воспретил эти выезды.
- Довольно, - сказал он, - ни шагу со двора!
- А я кто здесь? - с вызовом спросила половчанка.
- Воеводиха, - был ответ, на том и конец.
Неожиданный конец настал также и великой работе по укреплению Мостищ. И именно тогда, когда Батый, отогревшись и подкормив коней в половецких степях, пошел вдоль Днепра, взял Переяслав, разрушив его дотла, а оттуда бросил свои полчища на Чернигов, сам расположившись ордой в Глухове, куда приводили всех пленных.
В Киев - разглядеть да выведать - пришла незначительная часть вражеского войска с Менгу-ханом, они высыпались из окрестных пущ, как роса, двинулись сразу на Мостище, целясь на дивный мост, горстка мостищан в своих незаконченных укреплениях вряд ли долго удержалась бы перед таким напором, однако ордынцы не пошли на приступ, отступили к Песочинскому городку, там разбили шатры для Менгу-хана и ханов меньших, начали любоваться Киевом, который сверкал на солнце золотыми маковками церквей своих и блестящими крышами княжеских теремов, потом хан прислал в Мостище своих биричей, которые издалека на русском языке начали кричать, что хотели бы встретиться с Воеводой, Мостовик велел пустить их к нему, и тут ордынцы ощеломили его, быть может впервые в жизни, начав расспрашивать про мост: оказывается, они вовсе не знали, зачем он, и что это такое, и кем поставлен.
Воевода отнесся к посланцам Батыя с недоверием, ибо у этих людей были слишком узкие глаза, чтобы заглянуть в душу человека и узнать, что у него там за мысли внутри. Человек с узкими глазами напоминает башню с узкими бойницами. Он мечет на тебя стрелы, а ты его даже не видишь. Поэтому Воевода повелся с ордынцами холодно и неприступно, когда же от хана снова приехали люди и попросили пропустить через мост их послов в Киев, Мостовик прогнал всадников и велел всем мостищанам изготовиться к отражению вражеской силы.
Послы переправились в Киев вплавь, а уже назад им возвращаться не пришлось, ибо киевляне, разгневанные наглостью Менгу-хана, который требовал открыть все ворота великого города, перебили его людей. За такую обиду хан мог бы отомстить хотя бы разгромом Мостища, но и тут он удержался, напуганный непостижимым событием: когда он пил кумыс, стоя на пороге своего шатра и снова любуясь издалека богатствами златоглавого Киева, прилетела откуда-то стрела и попала прямо в чашу, которую держал в руках Менгу.
Стрела эта была пущена Немым из огромного самострела, тетиву в котором натягивали сразу пятьдесят мостищан.
Вскоре после этого ордынцы снялись со стойбищ и отвернули от Киева, снова растворившись где-то в половецких степях на целый год.
Снова была спокойная зима, но никто этим не воспользовался. За исключением разве Батыя, который в безвестности далеких степей собирал свою силу, изготовлялся к самому страшному своему походу. Никто об этом не знал, да никто, кажется, и не пытался разузнать, потому что князья снова углубились в мелкие свои передряги, снова делили да делили землю, снова зазвучало: "Это мое!" - "А это мое!" Вот так и началось новое лето, и целые скопища беглецов внезапно выросли перед Мостищем и рвались на мост, торопясь перебраться на ту сторону, в Киев, потому что где-то позади уже двигался Батый на окончательное уничтожение Русской земли, да и самого Киева, и убивал на своем пути все живое, и бежали от дикой орды не только люди, а даже звери и птицы небесные.
Услышав о том, что Батый движется на Киев, князь Михаил Черниговский, который того только и добился за зиму, что выторговал у Ярослава жену, со своим любимым боярином Федором снарядили немалый обоз с драгоценностями и припасами и тайком, ночью, выехали из города, держа направление прямо в Угры, ибо орда ордой, а Михаилу больше всего не давала покоя женитьба сына Ростислава на угорской королевской дочери.
Киев оставлен был, выходит, на произвол судьбы. И когда же? В момент, быть может, самой страшной опасности, какая когда-либо угрожала этому великому древнеславянскому городу.
Киевляне позвали к себе Даниила Галицкого, однако он тоже не счел возможным прибыть сюда, а отправился в свой Галич, где у него снова были хлопоты, в Киеве Даниил оставил тысяцкого Дмитрия Ейковича, мужа хотя и не княжьего достоинства, но духом более твердого, чем многие князья тогдашние, и тот сразу же принялся за укрепление обороны великого города, хотя за короткое время никто не смог наверстать упущенное на протяжении многих лет.