Страница 159 из 168
- Голова у тебя не болит, Ганна? - спросил у нее.
- Почему бы должна была болеть? Разве что за Филипком моим, которого все берешь и берешь на войну, а спать не с кем!
- Разве мало казаков?
- А что мне казаки, когда имею своего Филипку?
- Гетман у тебя в постели.
- В постели, да не со мною, потому что я жена верная и еще бога не забыла.
- Сама ведь говоришь: блуждает твой казак.
- Все равно - мужняя жена. Хотя и чует мое сердце: не вернется он больше. Забрал ты его, гетман, уже навеки.
- Кто побеждает - живет.
- Забрал, - повторила она.
Ласковая, но твердая. Не подольщалась, не ластилась, не искушала, не вползала змеей, а мудро беседовала, будто Самийло мой.
- Повезешь меня на хутор, отче, - неожиданно молвил я своему духовнику.
- На хутор? - не сразу понял отец Федор. - А-а, на хутор. Тяжко, сын мой, ох тяжко.
- Повезешь.
И когда я очутился на хуторе и увидел, как открывается дверь на крыльцо и женские руки появляются в проеме, мне показалось, что все возвращается: Субботов, Матрона, моя возвышенность.
Слепая память.
Каждую женщину мог бы возненавидеть только за то, что не может стать Матроной. А перед этой встал на колени.
- Ганна, будь моей женой. Пусть это будет моим искуплением перед павшими, стремлением моим заменить собою тех, которые перешли в вечность.
Какая же суетная замена! Что есть человек, когда речь идет о человечестве? Но что человечество без человека? Настанет ли время, когда человек и человечество будут едины и не смогут существовать друг без друга? В особенности человечество без отдельного человека. Когда все малые сии станут великими?
Мы сыграли свою свадьбу в Корсуни. Нам пели "Многая лета" и "Радуйся". Я говорил радостно и охотно. Мы заверяем, мы заверяем... Уверенность на этом свете дает только смерть. Все остальное - коварство и обман. Какие остались от меня ласковые слова, трогательные обращения, какие четыре добродетели и семь грехов были в моем теле - или же было блаженство? Жаль говорить! Антифоны напевают, чтобы оттенить мелодию, а не для того чтобы забивать ее, заглушать.
Я не терял своей мелодии и не потерял.
37
В тот день, когда я выезжал из Чигирина, направляясь навстречу своему поражению под Берестечком, в Москве царь Алексей Михайлович созвал земский собор, чтобы спросить иереев церкви, бояр и дворян, купцов и всяких чинов людей, как быть с Украиной, ибо, как писал в своей грамоте к собору царь, "Запорожской гетман Богдан Хмельницкий бьет челом государю, чтоб государь пожаловал их, велел его, гетмана, со всем Войском Запорожским принять под свою высокую руку". Не ведали казаки ничего об этом соборе, его постановления не дошли до меня, затерялись и для истории, сохранилось только постановление его духовной части - освященного собора: "Святая великая соборная церковь за великие королевские неправды и за нарушение вечного докончания может нодати разрешение тебе... и Запорожского етмана с черкасы мочно принять со утверждением".
Мне не сказано и никому не сказано. Историки не напишут ничего об этом соборе, будто его и не было. А как бы выросла душа народа украинского, если бы знали мы уже тогда, что примут нас в семью нашу вечную и великую!
Что мог царь? Горько жаловался в собственноручном письме князю Трубецкому:
"А у нас отнюдь не единодушие, наипаче двоедушие, как есть облака: иногда благопотребным воздухом и благонадежным и уповательным явятся; иногда зноем и яростию и ненастьем всяким злохитренным и обычаем московским явятся, иногда злым отчаянием и погибель прорицают; иногда тихостию и бедностию лица своего отходят, лукавым сердцем... Бог свидетель, каково становится от двоедушия того, отнюдь упования нет".
Царь был молод, а я стар - ну и что же? Разве не все едино - вокруг лукавые царедворцы, прислужники трона, нахлебники и завистники, советчики и радетели, помощники и подпомощники с согнутыми хребтами и змеиными жалами, грубость и корыстолюбие, которые прикрываются государственными потребностями, а на самом деле преданность только своему клану, своей ненасытности.
Так и получилось, что шесть лет тяжких, когда переживали мы войну, огонь, смерть, голод, учиняли те, кто окружал царя, промедление преступное и позорное и каждый раз находили всякие увертки для оправданий.
То они думали о вечном докончании с Речью Посполитой, напоминая царю, как еще недавно топтались в Кремле самозванцы. То посматривали за море на Свею, потому что там после сдержанной королевы Кристины станет Карл-Густав, похожий на зубатую жабу, который пленит сердца своих вояк словами: "С помощью железа, которого нам природа не пожалела, можем обеспечиться золотом". То были озабочены моими сношениями с Портой, готовые верить панским поклепам, будто Хмельницкий уже обасурманился. То досаждала им моя приязнь с ханом. То преследовали подозрениями каждый приезд послов семиградских и молдавских.
Не помогло и то, что Выговский тайком от меня за соболя пересылал боярам все письма иноземных властелинов и дьяки делали с них списки слово в слово. Удивительно, как порой и тяжелейшее преступление впоследствии может быть оправдано историей. Гетманский архив сгорел, разлетелся пеплом, а в посольском приказе, благодаря предательству моего писаря генерального, навеки сохранились списки тех писем, которые оправдывают гетмана Хмельницкого.
Султан писал тогда мне: "Гордость властелинов народа, Мессия, избранный из могущественных среди назареев, гетман Войска Запорожского Богдане Хмельницкий, да закончатся дни твои счастливо. Получив высочайшее сие письмо, дабы ты знал, что писание ваше, написанное к нам через одного из выдающихся ваших людей в подтверждение вашего уважения и искренности, при помощи аллаха и главы пророков Магомета дошло до блаженного порога и крепких ворот наших. Послание это было переведено по османскому обычаю и принесено могучими нашими визирями и советчиками на ступени нашего трона. Наше высочайшее и мироохватывающее знание проникло в содержание его, и все вами поданное к сведению вошло в сознание нашего духа".
Султан обещал в случае необходимости войско (хотя и не свое, а ханское или молдавское и бея очаковского), и то за то лишь, чтобы казаки не нападали на его владения ни морем, ни полем.
Было ли донесено сие до царских ушей или же и дальше пугали Алексея Михайловича обасурманиванием Хмельницкого?
Немало подивились дьяки посольского приказа Иванов и Михайло Воложенинов, когда принимали моего посла Силуяна Мужиловского, которого я отправил еще из Киева вместе с иерусалимским патриархом Паисием. Дьяки сказали Мужиловскому, чтобы он им, царского величества приказным людям, рассказал, по каким делам он прислан к царскому величеству, имеет ли грамоты к царскому величеству или же только словесный приказ от гетмана Хмельницкого и Войска Запорожского, и о чем ему приказано говорить. Мужиловский, твердо памятуя о моей казацкой науке, ответил, что все скажет самому царю, а опричь-де царского величества никому другому этих речей объявить ему немочно. Не помогли никакие уговоры и расспросы, что, мол, послы всегда все объявляют царского величества ближним и их приказным людям, а того никогда не бывает, чтобы самим послам царскому величеству какие дела объявлять.
Однако Мужиловский все-таки добился своего и был дважды принят царем.
Скольких с тех пор послов московских принимал я в Переяславе, в Чигирине, в Белой Церкви, скольких отправлял своих послов в Москву, и пробивались они своим казацким упрямством до самого царского уха, но во второе царское ухо бояре торочили всякие предостережения, и святое наше дело никак не доходило до счастливого завершения.
Разъединить народы можно и за один день, а соединить, воссоединить не сможешь потом и за века целые!
Исторический деятель беззащитен перед потомками, потому он и исторический. Его будут проклинать и позорить - и это еще не самое страшное, ибо кого же не позорят на этом грешном свете? Но самое тяжкое и невыносимое - это пустая хвала. Глупая, примитивная, незаслуженная. Те, которые хвалят, хотят низвести меня до самих себя. Никчемные люди хотели, чтобы я тоже стал никчемным. Одномерные существа хотели низвести меня до одномерности. Не зная ни страха, ни риска, ни ужаса, ни восторга сами, хотели, чтобы я тоже был с ними. Только стоять и махать булавою? А не хотели бы вы, чтобы я разбивал этой булавой головы и чтобы на меня брызгал мозг убитых моею рукою? Я вел беспощадную, жестокую войну, потом что так нужно было для будущего народа! И всегда так было надо, даже тогда, когда вынужден был порой отдавать поспешные веления.