Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 59



Я вспомнил, что и ее восхваляют. За чаем Вадим рассказывал: они путешествовали по Скандинавии, собираются ехать в Париж, где переводят их стихи. И как будто даже в Америку.

- Да, некоторым пришлось потесниться, - говорил он удовлетворенно. Те, кто отжил и выдохся, пусть уступают дорогу. Нас читают. Нас слушают. Стариков больше не принимает народ.

- А не думаешь ли ты, - спросил я, - что некоторые часто говорят от имени народа... не имея на то права?

Вот ты говоришь - старики. Кто, писатели? Они, как и все, пережили величайшие трудности и невзгоды. Многие из них воевали. И у нас они были на флоте. А ты? Где твой опыт? Детский сад, школа? Потом институт? Ты в армии не был, не знаешь ни воинской дружбы, ни законов морского товарищества. Тебе нечего сказать людям.

Он обиделся. Но я считаю, что хороша слава подвига воинского, слава труда, в том числе и литературного, а не скороспелая слава, пришедшая нежданно-негаданно за несколько наспех накропанных, якобы смелых стихов. Дурной хмель такой славы бросается в голову. И не думает сочинитель, что послезавтра, а может быть, завтра забудутся и стихи его, и славословия, возникшие по поводу их рождения...

Вадим упорно утверждал:

- Меня оценили повсюду. Даже в Соединенных Штатах печатают.

- Не знаю, порадовался бы твой отец, что тебя хвалят в Америке больше, чем на Родине...

- Отец жил в эпоху, когда люди ограниченно мыслили - как им было приказано и указано.

Я вспылил:

- И боролись за счастье ваше! Жизнь в борьбе с врагом отдавали! Не слишком ли дорогой ценой оно куплено?

Он плечами пожал. И спросил, не прислать ли билет на завтрашний вечер. Когда мне удобнее - в шесть или в восемь?

В шесть или в восемь... Как вам нравится? Однажды Валерий Тихонович, начальник политотдела, принес мне афишу. В ней черным по розовому было впечатано, что молодой московский артист, известный по кинофильмам, даст в пятницу два выступления, в субботу и в воскресенье - по три. Валерий Тихонович хотел пригласить его к нам и огорчался, что артист слишком занят. Я спросил:

- Могли бы вы себе представить, что Иван Михайлович Москвин или Василий Иванович Качалов объявят о трех выступлениях в день?

- Нет, - сказал Тихоныч, - не могу себе такого представить.

- Больно шустрый наш юный современник.

А Вадим? Два сеанса, в шесть и восемь! И за деньги, конечно... Мы с вами знали наших флотских поэтов: Алексея Лебедева - подводника, Сергея Алымова, который в Севастополе писал стихи, зовущие в бой, воспевал храбрецов всем пламенем сердца. Писал он в штольнях, под дежурной лампочкой или свечой, и стихи появлялись в газете, печатавшейся в подземелье. Он был нашим соратником, с автоматом в руках шел в разведку и на вылазку.

Он не заботился, чтобы его оценили "у них"; выступал "у нас" - на палубах кораблей, катеров, "щук", "малюток", в десантных батальонах. Матросы любили его и заказывали: "Пожалуйста, "Васю-Василечка" прочтите".

На другой день я сидел в ложе у сцены. Зал был полон. В партере много матросских форменок, офицерских тужурок, нарядных девичьих платьиц. На большой пустой сцене стояла трибуна, подальше - покрытый шерстяной скатертью стол с пузатым графином. Обстановка будничная, невыразительная, я бы сказал, далекая от поэзии.

Из-за боковой кулисы гуськом вышли несколько человек и торопливо уселись в президиуме. И, будто спеша на поезд, вышел Вадим, нетерпеливо поднял руку, обрывая аплодисменты. Я знал и раньше, как он читает: нехорошо, однотонно, с завыванием в конце строк. Стихи тоже были знакомые, они печатались в столичных газетах. Бичевали они давно ушедшее время, причинившее всем нам неисчислимые горести. Нам. А ему? Его в те времена и на свете не было! Но все больше аплодисментов доставалось на его долю, и с галереи театра прорывались истерические вопли:

"Гущинский, еще!" Такими же воплями была встречена и Аннель Сумарокова, прочирикавшая что-то интимное, ахматовское. Я собрался было уйти, но на сцене снова появился Вадим:

- Я прочту вам поэму "Отжившие".

Зал притих. И в тишине, прерываемой чьим-то докучливым кашлем, он стал читать то, что привело меня в изумление. Словесное творчество - грозное оружие. Против кого обращено было оружие Вадима? Против нас с вами и сверстников наших. Именуя нас страусами, прятавшими головы под крыло, трусами, непротивленцами злу, он шельмовал и своего героя-отца. Я не верил ушам своим. И я видел, как насторожились моряки, сидевшие в зале. Когда он прочел заключительные слова: "Помереть вам пришла пора, а мне положить на вас камень", кто-то отчетливо сказал: "Хулиганство!"

И вдруг вскинулись в зале матросские руки: "Разрешите вопрос?" Я запомнил, что спрашивали:

- Вы сказали, что наши родители трусы. Мои родители погибли в ленинградской блокаде. Вы их тоже считаете трусами?

- Мой отец высаживался в десанте на Малую землю.

И он, по-вашему, трус?

- Мой отец до последнего дня осады был в Севастополе. И он тоже трус?

- Я отвечу всем сразу, - не смутился Вадим.



Тут поднялся Василий Филатыч:

- Я воевал матросом на торпедном катере. Командовал им ваш отец. Ведь ваша настоящая фамилия Гущин?

- Какое это имеет отношение к делу?

- Такое, что вы осмеливаетесь отца своего называть трусом. Сын называет трусом отца, которого чтит весь флот как героя. Чудовищно!

- Вам не удастся восстановить нас против старших товарищей! - с возмущением выкрикнул совсем молодой офицер.

Председатель заверещал колокольчиком.

- Разрешите мне? - с места попросил матрос.

- Время... - заикнулся было Вадим.

- Ничего, мы уложимся до второго сеанса. Я хочу ответить вам. Стихи не мои, я прочел их в газете:

...Это было не трусостью вовсе,

В убежденности храброй чисты,

Поднимались и Чкаловы в воздух,

И Стахановы шли сквозь пласты,

Не боялись мы строить в метели,

Уходить под снарядами в бой...

Моряки вставали один за другим - матросы, курсанты и офицеры, они читали стихи, посвященные своим отцам и их предшественникам, говорили об уважении к людям, которые смертью своей завоевали им жизнь...

Отчаянно звонил колокольчик. Но Вадим Гущинский получил все, что ему причиталось, сполна. И я не почувствовал к нему жалости. Уходя, я услышал: "Молодцы, моряки!"

- Он не зашел к вам? - спросил я адмирала.

- Нет. А на другой день в политуправление флота звонили из области. Раздраженно, обеспокоенно; предлагали проработать моряков, сорвавших вечер столичных поэтов.

...Вскоре все пришло в норму - в московских газетах гущинским был дан достойный отпор.

... Дождь за окном все еще лил, и море глухо шумело, и потоки темной воды расплывались под широкими колесами троллейбусов.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Как обычно, когда Сергей Иванович сам не выходил в море, он встречал возвращавшиеся катера. Невидимые нити соединяли их с берегом, и Сергей Иванович знал о каждой пройденной миле. Знал о том, что молодые командиры дерзают, как дерзал когда-то и он, начиная службу на несовершенных еще катерах. В ту пору выходы в море были опасными - в нем полно было мин.

Ночью в море клубились туманы. И в тумане были его катера. Он ясно себе представлял выпестованного им Бессонова, стоявшего на мостике головного корабля в плаще с капюшоном.

Бессонов... Он пришел к Сергею Ивановичу таким молодым и таким влюбленным в море и в службу, что захотелось обнять его, словно сына. Из него предстояло вылепить офицера, настоящего офицера, достойного служить в части, овеянной славой.

"Слишком восторженный, - подумал тогда Сергей Иванович. - Но и восторженность может пойти на пользу".

- Великолепный катер, я вытяну из него все, что можно, и больше того, сказал Бессонов, ознакомившись с катером, на котором ему предстояло служить (катер был очень не нов и далеко не великолепен. Но Бессонов начал на нем творить чудеса).

"Люди? Отличные люди, а боцман - сущая прелесть, товарищ адмирал, отвечал он, когда Сергей Иванович интересовался его впечатлением о команде. - Еда? Превосходная. Живу как? Лучше не надо. Жена? Она всем довольна. Не жалуется", - отвечал он на заботливые расспросы, хотя и столовая тогда не была слишком хорошей (кок воровал и пока не попался) и жил Бессонов со своей юной женой неблагоустроенно.