Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 53



Однажды захотелось мне написать рассказ про то, как мы с отцом на небесах встретились. С такого эпизода, кстати, начиналась эта книжка в одном из первых вариантов. В рассказе, надеялся я, выйдет так, что я ему самый настоящий друг. Только все в этом рассказе пошло вкривь да вкось, как часто бывает, если описываешь людей, которых хорошо знал. Там, на небесах разве нет? — каждый может для себя выбрать какой хочет возраст, если только до этих лет на земле дожил. Допустим, Джон Д.Рокфеллер, который «Стэндард ойл» основал, может хоть мальчиком быть, хоть стариком — девяносто восемь ему. И царь Тутанхамон тоже, но чтобы не старше девятнадцати оказался, и так далее. Как автор рассказа я расстроился из-за того, что мой отец решил на небесах быть девятилетним.

Я-то захотел, чтобы мне сорок четыре было — мужчина почтенный, но вполне еще привлекательный по части секса. Из-за отца я расстроился, потом растерялся, потом рассердился. В девять лет он был прямо обезьяна какая-то, вроде лемура, что ли, — буркалы да лапы, а более ничего. Из карманов блокноты какие-то торчат, карандашей везде понапихано, всюду за мной таскается и картинки рисует — что ни увидел, тут же и зарисовал, а я еще рисунками этими восхищаться обязан. Познакомишься с кем, тут же спрашивают: что это за странный такой мальчик? — и приходится отвечать честно, потому как на небесах не соврешь: «Это мой отец».

Всякая шпана вечно его изводила, поскольку он на других детей не похож. Не нравятся ему ни игры детские, ни разговоры. А шпана загонит его в какой-нибудь угол, штанишки с него долой, трусики и всю одежку прямиком туда, где адское пламя вырывается. Углубление такое вроде колодца, только ни ведра нет, ни ворота. А как через край перегнешься, слабенькие вскрики доносятся откуда-то с глубокого, глубокого дна, Гитлера слышно, и Нерона, Саломею, Иуду и прочих таких же. Так вот и вижу Гитлера: уж до полной агонии дошел, а тут ему еще то штаны отцовские на голову сваливаются, то трусики.

Каждый раз, как с него штаны сдирали, отец, задыхаясь от ярости, бежал ко мне. У меня, понимаете, друзья новые появились, таким воспитанным, приятным человеком меня находят, а тут, откуда ни возьмись, папашенька: ругается на чем свет, и мошонка его крохотная туда-сюда, туда-сюда, ветром ее раскачивает.

Я матери жалуюсь, а она: знать, мол, о нем ничего не знаю, да и о тебе тоже знать не хочу, ей, видите ли, всего шестнадцать лет сейчас. Так что с папашей мне одному пришлось управляться а как управишься, разве прикрикну, если уж совсем доведет: «Папа, черт бы тебя подрал, вырастешь ты когда-нибудь?»

И так далее. Как ни верти, очень уж пессимистичный получался рассказик, ну, я его и бросил.

Да, так вот, был июль 1945 года, и входит мой отец в ресторан Стиджмейера — еще очень даже живой. Было ему тогда примерно как мне сейчас: овдовев, он не проявлял желания снова жениться или связь какую-нибудь завести, даже и не думал. Отпустил усы, теперь и у меня такие же. А в ту пору я всю растительность сбривал.

Подходили к концу времена жутких испытаний, то есть планетарный экономический коллапс, за которым последовала планетарная война. Воевавшие повсюду возвращались домой. Вы думаете, папа мой уж наверняка об этом хоть вскользь помянул, о том, что новая эпоха наступает? А вот и нет, ни словом ни обмолвился.

Совсем про другое он говорил, да так интересно, — про то, что с ним нынче утром приключилось. Ехал он на машине и видит: старый дом сносят. Остановился, развалины разглядывает. И замечает, что рама парадного из какого-то особенного дерева сделана, из тополя, наверное. Могучая такая рама, фута четыре в длину, а планки толщиной дюймов в восемь. Так ему рама эта понравилась, что попросил он работяг: отдайте, мол. Гвоздодер у них одолжил, все до последнего гвоздики повытаскивал, какие нашлись.

Повез он эту раму на лесопилку, пусть реек из нее понаделают, а сам думает: потом решу, как эти рейки использовать. Ему-то больше всего на волокно взглянуть хотелось, уж больно дерево необычное. Пильщики спрашивают: гвоздей-то точно не осталось? Ни одного, клянется. Только гвоздь там все-таки торчал. У него шляпка отлетела, потому и не виден. И как циркулярная пила на гвоздь этот наткнулась, такой раздался звук, что уши лопаются. Ни назад, ни вперед, а от ремня, который пилу удерживал, дым так и валит.



Пришлось папе замену зубцов оплатить и ремень новый, да вдобавок говорят ему: больше чтоб никогда со старыми деревяшками сюда не заявлялся. Но все равно, очень ему все это понравилось. Вроде притчи получилось, причем мораль всякому видна.

Мы с дядей Алексом что-то без особого увлечения историю эту выслушали. Как все отцовские истории, очень уж она вышла гладкая да законченная, вроде яйца в скорлупе.

Ну, заказали мы еще пива. Через несколько лет дядя Алекс станет одним из учредителей Анонимного Антиалкогольного Альянса, отделение в Индианаполисе, — правда, жена его всем и каждому втолковывала, что сам-то он алкоголиком сроду не был. Сидим, а он нам про Колумбийскую Консервную Компанию рассказывает, которую отец Хэпгуда Уильям, еще один гарвардец, учредил у нас в Индианаполисе в 1903 году. Знаменитая была попытка подемократически производство наладить, только я про нее ничего раньше не слышал. Про многое я ничего раньше не слышал.

Колумбийская Консервная Компания производила томатный суп, приправы, кетчуп и прочее в том же роде. Ей все время помидоры требовались. Прибыли никакой не было до 1916 года. А когда наконец пошла прибыль, папаша Пауэрса Хэпгуда начал из нее рабочим деньги выплачивать, потому как был убежден, что всюду в мире рабочие имеют право получать по справедливости. Акции, кроме него, два его брата держали, тоже гарвардцы, и они согласились: правильно он решил.

Ну, организовал он совет из семи рабочих, который дирекции свои соображения представлял, как кому платить и какие условия должны быть на производстве. Совет этот без всяких подсказок со стороны постановил, что никаких остановок производства в межсезонье быть не должно, хотя консервное дело всегда по сезону разворачивается, и что отпуска надо оплачивать, а медицинское обслуживание рабочих и членов их семей пусть будет бесплатным, да еще надо предусмотреть выплаты по бюллетеням, да пенсии, а в конечном счете компания станет собственностью тех, кто в ней работает, — они акции будут приобретать со скидкой и все выкупят.

— Короче говоря, лопнуло дело, — сказал дядя Алекс и улыбнулся, довольный такой, словно дарвинист, которому законы природы подвластны.

А отец ничего не сказал. Может, вовсе и не слушал.

Вот лежит передо мной книжка «Хэпгуды. Три брата, относившиеся к жизни всерьез», сочинение Майкла Д.Маркаччо, издательство Виргинского университета, Шарлотсвилл, 1977. Три брата — это Уильям, учредитель Колумбийской Консервной, а также Норман и Хатчинс, гарвардцы, как и он: были они журналистами с социалистическим оттенком, книжки писали, печатали кое-что в Нью-Йорке и поблизости от Нью-Йорка. Согласно Майклу Маркаччо, дела у Колумбийской Консервной шли вполне сносно до 1931 года, когда Депрессия нанесла по ней смертельный удар. Многих работавших пришлось уволить, а оставшимся плату урезали вдвое. В финансах компания сильно зависела от Континентальной Консервной Корпорации, а корпорация требовала, чтобы с рабочими в этой компании обходились более или менее так же, как с ними всюду обходятся, хоть бы они и владели акциями — большинство, между прочим, действительно владело. Эксперименты кончились. Оплачивать их больше было нечем. А те, кто акции приобрел, чтобы участвовать в прибылях, теперь оказались совладельцами компании, которая почти развалилась.

Хотя она не сразу лопнула, не до конца. Когда мы с дядей Алексом, отцом и Пауэрсом Хэпгудом на обед собрались, она вообще-то еще существовала. Только совсем другая стала компания, и ни цента не платила больше, чем другие консервные предприятия. В конце концов все, что от нее осталось, прибрела в 1953 году фирма посолиднее.