Страница 29 из 34
Она попала на страшную сцену: Александр Раевский сидел перед камином, хватал охапками бумаги и кидал в пламя; среди них были письма Пушкина... Никакие мольбы не помогли.
Летом 1856 года все тянулись в Москву, - ожидали коронации. Вернулся Михаил Сергеевич из заграничной поездки. Муравьев разрешил ему остаться в Москве посмотреть на торжества. Царило восторженное настроение. Севастопольские раны, наскоро залеченные Парижским трактатом, уже не болели. Очи всех с упованием взирали на Кремль, а практические заботы вращались вокруг приготовлений к праздникам. Настал и ожидаемый день, когда должно было раздаться царское слово о судьбе сибирских изгнанников.
Утром, в день коронации, еще никто ничего не знал; по крайней мере дети Сергея Григорьевича ничего не знали и в ответ на все расспросы видели лишь поднятые плечи и разведенные руки. Елена Сергеевна с Михаилом Сергеевичем сидели в местах для публики на Кремлевской площади; они видели счастливые лица, людей, друг друга поздравляющих, между прочим, молодого Александра Егоровича Тимашева, впоследствии министра внутренних дел, который с крыльца издали показывал дамам, сидящим на трибунах, свои только что полученные флигель-адъютантские аксельбанты; но об отце своем они ничего не знали. Так прошел весь день.
Когда в своей квартир на Спиридоновке они сидели за обедом, раздается звонок. Курьер из Кремля. На имя Михаила Сергеевича Волконского повестка явиться к шефу жандармов, князю Долгорукому. Кратковременная всеобщая суматоха. Отец {145} спешит в Кремль. Он вошел в приемную, пошли доложить. Выходит князь Долгорукий с пакетом в руке: "Государь Император, узнав, что вы находитесь в Москве, повелел мне передать вам манифест о помиловании декабристов, с тем, чтобы вы его везли вашему отцу и его товарищам". Можете себе представить, что это известие произвело дома, на Спиридоновке. В тот же вечер отец выехал... Москва горела огнями, гремела кликами, когда по той самой дороге, по которой двадцать девять лет тому назад Мария Николаевна в кибитке ехала, держа путь на Нерчинск, - в тарантасе выезжал Михаил Сергеевич, увозя с собой манифест о помиловании ...
На придворном балу в Кремлевских залах новый Император обходил гостей, когда вдруг остановился. Он нагнулся к сопровождающему его, спросил что-то и направился в толпу. Толпа на пути его расступалась. Государь проходил как бы коридором, который удлинялся по мере его продвижения. Наконец, он остановился: перед ним стояла красавица в белом кисейном платье с бархатными анютиными глазками на белом платье и в черных волосах: "Я счастлив, сказал Александр II, что могу возвратить вашего отца из ссылки и рад был послать за ним вашего брата", Вся в слезах Елена Сергеевна погрузилась в глубокий реверанс.
Никто еще не совершил путешествия в Иркутск в столь краткий срок, как Михаил Сергеевич. Он ехал пятнадцать дней и несколько часов. Но последние часы он уже не мог ни сидеть, ни лежать, - он ехал на четвереньках.
По пути его следования выходили на дорогу в ближайших селениях живущие ссыльные или члены их семей - встретить вестника радости. Ожидание было так сильно, уверенность в {146} его приезде так крепка, что выходили на дорогу, ждали на станциях; Михаил Сергеевич останавливал лошадей, читал манифест, когда было много народу, бросал несколько мимолетных слов, когда народу было мало, и летел дальше. По всей Сибири чувствовалось разряжение атмосферы. Между Москвой и Нижним он повстречался с возвращавшимися из Сибири Давыдовыми; декабрист Василий Львович умер в Красноярске, его многочисленная семья просилась выехать; им не препятствовали: уже наступила, оттепель при приближении лучей.
Михаил Сергеевич подъехал к Ангаре ночью. Дул сильный ветер, было хмурое небо, и тяжелые тучи громоздились по нем. Отец нанял баркас. Река вздувалась, сильное течение уносило лодку влево, а город на горе все уходил вправо. Наконец высадился, побежал вверх направо, к городу. Знакомыми улицами, запыхавшись, бежал он к знакомому дому. Подбежал, дернул звонок, голос отца: "Кто там?!" - "Я, привез прощение". Дверь отворилась, они обнялись впотьмах. Сейчас же дали знать всем прочим, в эту ночь уже не ложились.
Немногие воспользовались открывавшейся свободой: из 121 осталось в живых 19.
XV.
Сборы Сергея Григорьевича были очень коротки. В неделю распродались и уложились. К этому, конечно, времени, относится и упаковка нашего архива; очевидно, тогда же собиралось, распределялось по пакетам, завертывалось в серую бумагу, запечатывалось {147} и перевязывалось тесемками все это мертвое, но в почерках дышащее прошлое, которое открылось мне с полок старого шкапа весною 1915 года.
23 сентября 1856 года Сергей Григорьевич с сыном выехал в Москву. О приезде в Москву ничего нет, да и не может быть в нашем архиве, - все члены семьи были в сборе и друг другу не писали. Пошла тихая жизнь, стесняемая лишь тем, что, как и все декабристы, Сергей Григорьевич остался под надзором полиции и не имел права въезда в столицы без особого на то разрешения. Живя в окрестностях Москвы, он часто навещал своих на Спиридоновке, даже без соблюдения особенных формальностей. В то время был генерал-губернатором граф Закревский, прежний друг и товарищ Сергея Григорьевича, и он, можно сказать, взял его на свою ответственность. Когда был из Петербурга запрос, - почему Волконский, по-видимому, без разрешения бывает в Москве, Закревский так ответил, что второго запроса не последовало.
Он ездил не только в Москву; несмотря на исключительность своего положения и на затруднительность передвижений в те времена, а тем более в их годы, декабристы старались поддерживать сношения. Есть указания в нашей переписке, что раз в год они съезжались в Твери. Там жил декабрист Муравьев-Апостол; у него, вероятно, и собирались; из писем видно, что таких съездов было во всяком случае два; были ли они многочисленны, не знаю; из писем можно только установить, что оба раза съездили в Тверь Сергей Григорьевич и Иван Иванович Пущин, первый из Москвы, второй из Петербурга.
"Отец ваш, пишет княгиня Мария Николаевна в последних строках своих "Записок", как вы {148} знаете, по возвращении на родину был принят радушно, а некоторыми - даже восторженно". Чтобы оценить характер этого радушия и этой восторженности надо припомнить внутренно политический момент, в который вернулись декабристы. Будущие реформы Александра II уже носились в воздухе; еще не было ничего официального, но падение крепостного права и гласное судопроизводство обсуждались везде. Вернувшись из ссылки, декабристы попали в тот же круг мыслей и чувств, за который поплатились и в котором прожили там в Сибири в течение тридцати лет; но то, что в их время было тайно, то теперь стало явно.
Просидев в подполье и выйдя на свет, они оказались на уровне лучшего, что было в тогдашней общественной мысли не только широких кругов, но и кругов официальных. Был, конечно, и в них известный, как теперь выражаются, сдвиг. За тридцать лет произошел осадок, уравновесились в характерах отношения между увлечением и рассудком. Не хочу этим сказать, что они от чего бы то ни было отказывались. В своих "Записках", писанных на семьдесят восьмом году жизни, Сергей Григорьевич говорит: "Мои убеждения привели меня в Верховный Уголовный Суд, на каторгу, к тридцатилетнему изгнанию, и тем не менее ни от одного слова своего и сейчас не откажусь". Эти слова, из цензурных соображений должны были быть выпущены при издании "Записок", но один экземпляр был напечатан без пропуска; этот редчайший экземпляр отец мой подарил мне; он остался в моем уездном городе среди вещей, объявленных народной собственностью ...
Нет, они не отказывались, но они увидели, что, в то время как их насилие потерпело неудачу, стремления их осуществляются естественным путем. Не мудрено {149} радушие, понятна восторженность, с которыми они были встречены; они были страдальцами за то самое, чем сейчас горели все. Прогрессивное движение в представителях власти с одной стороны и утишение бури и натиска в них самих с другой, сблизили два когда-то враждебных полюса, заставили их сойтись на середине. Но в этой середине со стороны декабристов, - по совести можно сказать, - не было отказа. Они остались, чем были.