Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 10



Мы уже видели, что при опьянении гашишем с особенной силой проявляется чувство симпатии к людям, даже незнакомым, своего рода филантропия, основанная скорее на жалости, чем на любви (здесь уже дает знать о себе зародыш сатанинского духа, которому предстоит развиться до необычайных размеров), но доходящая до опасения причинить кому-либо малейшее огорчение. Можно себе представить после этого, во что превращается при данных условиях чувствительность более сосредоточенная, направленная на дорогое существо, играющее или игравшее серьезную роль в нравственной жизни больного. Преклонение, обожание, молитвы и мечты о счастье несутся стремительно, с победоносной силою и фейерверочным блеском: подобно пороху и разноцветным огням, они вспыхивают и рассыпаются во мраке. Нет такого сочетания чувств, которое оказалось бы невозможным для гибкой любви порабощенного гашишем. Склонность к покровительству, отцовское чувство, горячее и самоотверженное, могут соединяться с преступною чувственностью, которую гашиш всегда сумеет извинить и оправдать.

Но действие его идет дальше. Предположим, что совершенные некогда проступки оставили в душе следы горечи, и муж, или любовник, с грустью созерцает (в своем нормальном состоянии) свое омраченное тучами прошедшее; теперь сама эта горечь преображается в наслаждение; потребность в прощении заставляет воображение искусно измышлять примирительные мотивы, и сами угрызения в этой сатанинской драме, выливающейся в один длинный монолог, могут действовать, как возбудитель, могущественно разжигающий энтузиазм сердца. Да, даже угрызения! Не был ли я прав, утверждая, что для истинно философского ума гашиш является совершеннейшим орудием дьявола? Угрызения, составляющие своеобразную приправу к удовольствию, вскоре совершенно поглощаются блаженным созерцанием угрызений, своего рода сладострастным самоанализом; и этот самоанализ совершается с такой быстротой, что человек, это воплощение дьявола, как говорят последователи Сведенборга, не отдает себе отчета в том, насколько этот анализ непроизволен и как с каждой секундой он приближается к дьявольскому совершенству. Человек восхищается своими угрызениями и преклоняется перед самим собою в то самое время, когда он быстро теряет остатки своей свободы.

И вот изображаемый мною человек, избранный ум достиг той ступени радости и блаженства, когда он не может не любоваться самим собою. Все противоречия сглаживаются, все философские проблемы становятся ясными или, по крайней мере, кажутся такими. Полнота его переживаний внушает ему безграничную гордость. Какой-то голос (увы! это его собственный голос) говорит ему: «Теперь ты имеешь право смотреть на себя, как на высшего из людей; никто не знает и не мог бы уразуметь все, что ты думаешь и все, что ты чувствуешь: они не способны даже оценить той благосклонности, которую они вызывают в тебе. Ты – царь, непризнанный окружающими, живущий в одиночестве своих мыслей; но что тебе до этого? Не вооружен ли ты тем высшим презрением, которое обусловливает доброту души?»

Между тем, время от времени жгучее воспоминание пронизывает и отравляет это блаженство. Какое-нибудь впечатление, идущее из внешнего мира, может воскресить тягостное для созерцания прошедшее. Сколько нелепых и низких поступков наполняет это прошлое, поступков, поистине недостойных этого царя мысли и оскверняющих его идеальное совершенство! Но будьте уверены, что человек, находящийся во власти гашиша, смело взглянет в глаза этим укоризненным призракам и даже сумеет извлечь из этих ядовитых воспоминаний новые элементы удовольствия и гордости. Ход его рассуждений будет таков: едва прекратится первое болезненное ощущение, как он начнет с любопытством анализировать этот поступок или это чувство, воспоминание о котором нарушило его самовозвеличивание, мотивы, которые побуждали его тогда поступить таким образом, обстоятельства, в которых он тогда находился; а если и эти обстоятельства не дадут достаточных оснований для оправдания или, по крайней мере, смягчения проступка, не подумайте, что он сочтет себя побежденным! Вот его рассуждения, подобные, на мой взгляд, движению какого-то механизма под прозрачным стеклом: «Этот нелепый, подлый или низкий поступок, воспоминание о котором на минуту смутило меня, находится в полном противоречии с моей истинной, настоящей натурой, и та энергия, с какою я порицаю его, то инквизиторское рвение, с каким я исследую и сужу его, доказывают мою высокую, божественную склонность к добродетели. Много ли найдется на свете людей, способных так осудить себя, произнести над собой столь суровый приговор?» И вот он не только осуждает, но и прославляет себя, Ужасное воспоминание потонуло в созерцании идеальной добродетели, идеального милосердия, идеального гения, и с чистым сердцем он предается своей торжествующей духовной оргии.



Мы видим, что, святотатственно разыгрывая таинство исповедания, являясь одновременно исповедующимся и исповедником, он с легкостью отпустил себе все грехи или, еще хуже, извлек из своего осуждения новую пищу для своей гордости. Теперь, созерцая свои грезы и стремления к добродетели, он заключает, что способен быть добродетельным на деле: сила влюбленности, с какою обнимает он призрак добродетели, кажется ему достаточным, неопровержимым доказательством того, что у него хватит активной силы, необходимой для осуществления своего идеала. Он окончательно смешивает грезу с действительностью, воображение его все более и более разгорячается обольстительным зрелищем собственной – исправленной, идеализированной – природы; он подставляет этот обаятельный образ на место своей реальной личности, столь бедной волею, столь богатой чванством, и кончает полным апофеозом, выражая его в ясных и простых словах, заключающих для него целый мир безумнейших наслаждений: «Я – самый добродетельный из всех людей».

Не напоминает ли вам это Жан-Жака, который точно также, поведав вселенной, не без некоторого сладострастия, о своих грехах, дерзнул испустить тот же торжествующий крик (разница если и есть, то она очень невелика), с такою же искренностью, с такою же убежденностью? Восторг, с которым он поклонялся добродетели, нервическое умиление, наполнявшее слезами его глаза при виде благородного поступка или при мысли обо всех тех прекрасных поступках, которые он хотел бы совершить, все это внушало ему преувеличенное представление о своей нравственной высоте. Жан-Жак умел опьяняться без гашиша.

Следовать ли мне дальше в анализе этой победоносной мономании? Объяснять ли, каким образом мой герой под действием яда становится центром мироздания? Каким образом он оказывается живым, доведенным до последней крайности, воплощением пословицы, что страсть все относит к самой себе? Он уверовал в свою добродетель и в свою гениальность, трудно ли угадать заключение всего этого? Все окружающие его предметы стали источником внушений, которые будят в нем целый мир мыслей – более ярких, живых, более тонких, чем когда-либо, и как бы покрытых магическим лаком. «Эти великолепные города, – говорит он, – роскошные здания которых громоздятся друг над другом, словно на декорации, эти прекрасные суда, покачивающиеся на водах рейда в мечтательном безделье и как бы выражающие нашу мысль – когда поплывем мы навстречу счастью? – эти музеи, переполненные дивными формами и опьянительными красками, эти библиотеки, в которых собраны труды Науки и мечтания Музы, эти сладкозвучные инструменты, сливающие свои голоса воедино, эти обольстительные женщины, прелесть которых возвышается искусными туалетами и скромностью взгляда, – все это было создано для меня, для меня, для меня! Для меня человечество трудилось, мучилось, приносило себя в жертву, чтобы только послужить пищею, pabulum моему ненасытному стремлению к волнующим впечатлениям, к знанию, к красоте!» Я пропускаю звенья, сокращаю. Никому уже не покажется удивительным, что последняя фатальная мысль вспыхивает вдруг в мозгу мечтателя; «Я – бог!» И дикий горячечный крик вырывается из его груди с такою силою, с такой потрясающей мощью, что если бы желания и верования опьяненного человека обладали действенной силой, этот крик низверг бы ангелов, блуждающих по путям небесным: «Я – бог!» Но скоро этот ураган гордыни переходит в состояние тихого, молчаливого, умиротворенного блаженства, и все сущее предстает в освещении какой-то адской зари. Если в душе злосчастного счастливца случайно промелькнет смутное воспоминание: «А не существует ли еще другой Бог?» – будьте уверены, что он гордо поднимет голову перед тем, что он будет отстаивать свои права и ничего не уступит тому. Какой то французский философ, высмеивая современные немецкие учения, сказал: «Я бог, но только плохо пообедавший»? Эта ирония нимало не задела бы человека, находящегося во власти гашиша; он преспокойно ответил бы: «Возможно, что я плохо пообедал, но я – бог».