Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 97

Верблюд к окне вздохнул. Потом протянул Борису нечто среднее между рукой и копытом: залитая в черный сургуч стопка бумаги, вот уже недели две как приготовленная Борисом, была как-то этим копытом схвачена и втянута под потолок.

- А какие гарантии? - спросил верблюд, пожевывая губами и так же роняя слюну.

- А никаких, - пробасил Борис, - слово даю, не принесешьжилу - я из тебя тогда твою вытяну. Не такая крепкая, как надо бы, но послужит. Ты давай ногами в Москву! Сам там разберешься, какой путь наверх короче. В тебе веры нет. Стало быть, обречен ты послушанию. Прикинь, самый я худший хозяин - или бывают еще хуже.

Верблюд вздохнул еще раз и убрался, лишь из окошка тихо долетело:

- Точно так, хуже бывают, гораздо хуже...

Борис отмахнулся от закрывшихся створок и предельно низким голосом начал вечернюю литургию:

- Я, кавелитель кавелительный, кавелеваю: ша-а-гом!..

Вконец отупевшие братья-колобки поднялись с полу, впряглись в лямки и повлекли круг молясины. Дунстан-Дунька покрутил мордой. Ничего, конечно, неожиданного: самое место в богозаводских краях развестись чертям, - однако же и силушку забрал бывший офеня, торговец веерами и резными шахматами!

К шести приустал даже Борис. Отбив что-то вроде поклона, больше похожего на кивок, дал понять: радение окончено. Дальше он собирался, как обычно, ужинать и смотреть телевизор, непременно чтобы не пропустить ежедневные новости, передаваемые каналом РДТ - Российского Державствующего Телевидения, негласным главным редактором каковых новостей, по слухам, был сам царь. За одним столом с собой Борис позволял сидеть только отцу, даром что приемному: притом сажал его на главное, отовсюду в доме приметное, хорошо простреливаемое место, - сам садился напротив, так, чтоб видеть сразу и телевизор, и иконы над отцовской головой.

Реклама по РДТ была строго запрещена, и в девятнадцать без всяких минут зазвучал Царь-колокол. Перед новостями промелькнула двуглавая заставка. Царь опять издал какой-то указ. Обычно никакого отношения к богозаводским делам указы не имели, но иди знай - возьмет да и прикажет городу быть деревней. Такое уже случалось, да и хуже - тоже.

Указ медленно проплывал по экрану золотыми церковнославянскими литерами, а голос знаменитого народного дьяка Либермана столь же медленно его зачитывал. Указ был важный: несмотря на давность лет, несмотря на смягчающие обстоятельства, внук Ивана Великого, царь Иван Васильевич, прозванный неизвестно по какому счету четвертым, вовеки веков лишался почетного звания "Грозный", и дальнейшее упоминание о нем совокупно с этим незаконно самозахваченным титулом, будет караемо по всей строгости имеющего быть в ближайшие дни изданным закона. Ибо титулы - как и любая другая естественная монополия - находились в Российской империи в личном ведении императора. Само собой, ограничения в титулах, наложенные незаконной, младшей ветвью Романовых, силы не имели: скажем, введенное так называемым Николаем Вторым ограничение на титул великого князя как могущий быть переданным не далее второго колена, даже не нужно было упразднять: в силах оставалось основное уложение государя Павла Первого с поправками, внесенными его законным прямым и притом старшим потомком - императором Павлом Вторым.

Либерман закончил чтение указа. Его лицо на экране никогда не появлялось, он был памятью об эпохе радиоточек и черных радиотарелок, когда ни синагогальный его нос, ни лысина, переходящая в пейсы, раздражения у высших лиц в армии, или, скажем, у иерархов Державствующей церкви, вызвать не могли. После нового удара Царь-колокола на экране появился любимый диктор царя, по ряду примет ехидно прозванный в народе "Царь-пушка". И определенное выражение на лице "Царь-пушки" сразу сообщило человечеству: кто-то дал дуба. Иначе брови диктора не были бы скорбно сведены к яфетической переносице, а были бы раскинуты в стороны, словно крылья некоей давно запрещенной в Российской империи птицы.

- Российскую Империю постигла тяжелая утрата. В результате воздушной катастрофы, произошедшей сегодня в десять сорок пять по московскому времени, взорвался при снижении к Южно-Сейшельску самолет "Ермак-144", на борту которого находился Его Благолепие митрополит Котлинский и Опоньский Фотий, направлявшийся в Сейшельскую епархию с пасторским визитом. Никто из пребывавших на борту самолета не спасся. Ведется расследование причин авиакатастрофы. Вместе с преподобным Фотием на борту самолета находились: епископ Змеиноостровский и Шикотанский Кукша, епископ Карпогорский и Холмогорский Галатиан...





Слушая этот перечень, Борис уже дочитал молитвы, благословил трапезу, налил отцу и себе по стакану домашнего очищенного и выпил, мысленно прося Дулю Колобка и всех праведников Колобкового Упования простить новопреставленным служителям культа их умственное непросвещение, и уж как-нибудь, на любых посмертных условиях, принять их души на Лоно Колобково. Потом Борис выпил свой стакан на треть, оставшиеся две трети вылил в щи, размешал и принялся хлебать. Ложка в его руке была деревянной, круглой - как бы в память о Колобке. И миска была такой же. И щи в миске тоже были круглыми.

Дунстан, он же для людей Дунька, тоже закусывал: кто-то верховный послал ему нынче на обед корней молодой липы и миску прошлогодней - еще, впрочем, крепкой - морковки. Дунька грыз и гадал, отчего ему все время дают заячью еду. Не то, чтоб невкусно, но странно. Наверное, человек бы тоже удивился, если бы бобры у себя на Мебиях кормили его исключительно капустным листом. Мяса бобер не ел от природы; по его наблюдениям, именно вегетерианская сущность сделала его рифейских сородичей столь кровожадными, когда дело доходило до судебного разбирательства. Сам Дунстан этого пристрастия киммерийских бобров не одобрял (видимо, потому, что с детства любил лососину), отчего и попал в козлы, как говорят люди, отпущения, когда общине бобров потребовалось по делу ненавистного (плевать, что невиновного) Астерия Коровина выдать киммерийским властям какого-нибудь, все равно какого, бобра-преступника. Ведь те, кто выдавал его на неизбежное побитие и побритие, все как один сверкали именно его зубами: им, Дунстаном, вручную выгрызенными... то есть взубную вырезанными... ну, в общем, ясно... Порадели, называется... родственнику-свойственнику. Дунстан доел морковку. Ничего, в Римедиуме и не такое есть приходилось, иной раз ничего, кроме гнилых свай, неделями не перепадало. А здесь, хоть изверг Борис, и нeбобрь, даже отчасти и нeлюдь - но хоть не скупердяй. И потому, чуял Дунька, далеко Борис пойдет.

На глазах у Дунстана происходило зарождение нового кавелитского толка, как всегда, единственно правильного, как всегда, восходящего началами к сотворению мира, как всегда, ожидающего Начала Света. Как бобер, Дунстан понимал в этом много больше людей, живших в Киммерии: те знай себе клепали молясины на продажу, а чтo за дело творят - никогда ведь и не задумались. Нет, еще предстоит им эту кашу расхлебывать, хотя защищены они, конечно, куда сильней, чем думает нынче бывший офеня Борис Тюриков.

Да, не так-то прост оказался офеня Борис Тюриков. Только вот обрел он веру. Чудеса теперь творит. А что люди, что бобры чудесами давно сыты по горло. Кто бы сделал так, чтобы чудес поменьше?

Впрочем, такую мечту нельзя мечтать даже мысленно, и не то, что человеку, не то, что бобру - даже рифейскому раку лучше бы на такие темы не задумываться. Никогда не зови ветер перемен! Это кто сказал?

Не иначе, как Дуля Колобок.

27

Садится бобр вести свою войну.

Данте. Божественная комедия. Ад, Песнь XVII

Хоронили старого бобра Кармоди.

Покойник был не из богатых, да и не из очень уж почитаемых: не зажился на свете настолько, чтобы стать архипатриархом, но и не оказался настолько молод, чтобы посмертно зачислиться в безвременные-несбывшиеся надежды бобровой общины - даже в собственном клане считали его за семя крапивное. Так что при жизни он был неведомо кем. Однако на похоронах, чтобы не заносились всякие Мак-Грегоры и особенно озерные О'Брайены, он оказался, конечно, самым любимым, самым дражайшим покойником. И место на кладбище Третий Мебий ему определили достойное: в пятидесяти девяти могилах от славного Кастора Фибера.