Страница 8 из 9
Тысячи людей пойдут за твоим гробом, и, я уверен, ты будешь стоять перед их глазами, они снова услышат твой голос. Среди них буду и я, твой верный друг, с которым ты иногда бывала резка, потому что он не всегда разделял твое мнение. Но мы крепко любили друг друга, правда? Хотя иногда мы не виделись по полгода. Я не был тебе нужен, когда все было хорошо, но ты знала, в тот день, когда к тебе постучит беда, я буду с тобой.
Мы, твои близкие, растворимся в толпе, о которой ты пела так, что щемило сердце.
А потом ты останешься одна, ты, что так любила людей.
У тебя всегда был народ... Приходили и уходили, когда хотели. Помню, я как-то стал сетовать, что мы мало видимся, ты мне ответила:
- Но ты же знаешь, часа в четыре я всегда дома.
И когда я сказал, что это разгар рабочего дня и мне трудно освободиться, ты удивленно посмотрела на меня.
- Но, Сель, я же говорю о четырех часах утра!
Ну что можно было сказать на это? Ты жила по своим собственным законам, и надо сказать, что твоя логика, вернее, отсутствие ее, и твоя особая мораль удивительно подходили тебе.
И теперь тебя нет! Ты ушла, как раньше ушла Маргерит Монно. Пусто стало вокруг.
Маргерит! Помнишь, сколько она доставила нам веселых минут. Она была такой рассеянной: все забывала, все путала. Если нужно было с кем-нибудь встретиться, она могла прийти не в тот день и в другое время. Она могла сесть в чужую машину, приняв ее за свою. Удивительная Маргерит! Иногда, слушая музыку, она смотрела на нас и говорила:
- Друзья мои, это же великолепно! Нет, честное слово, мне очень нравится!
- Но, Гигит,- отвечали мы,- конечно, это великолепно. Это же твоя музыка!
А она, как ни в чем не бывало:
- Правда? Вы уверены? Ну, я очень рада.
Бедная, дорогая Маргерит... ты тоже должна была сделать еще столько прекрасного на земле...
В этой грустной главе мне хочется поделиться одним особенно дорогим воспоминанием, рассказать о том дне, когда ты решила дать обед в честь моей тогда недавней - женитьбы.
Моя жена не была еще с тобой знакома, хотя всегда была твоей поклонницей. Для любой молодой женщины быть на обеде у Эдит Пиаф, специально устроенном по случаю ее свадьбы,- большая честь. Жена в этот день постаралась особенно хорошо выглядеть, чтобы я мог гордиться ею.
Нас встретил Жак Пиллс (вы были еще вместе). Помнится, было еще несколько наших друзей, не хватало только тебя. Я видел, что жена сгорает от нетерпения поскорее познакомиться с тобой.
И вдруг дверь в большую гостиную открывается, и ты выходишь к нам, веселая, очаровательная, приветливая... но в халате! Увидев вполне понятное изумление моей жены, ты воскликнула:
- Не сердитесь, у меня сегодня не было ни секунды свободной, и потом так мне удобнее, я буду себя лучше чувствовать. Со мной ничему не нужно удивляться.
И моя жена сразу приняла тебя такой, какой ты была. Твоя откровенность, твоя сердечность покорили ее, и она полюбила тебя. Она всегда понимала тебя и ценила то исключительное, что было в тебе.
Иногда ты в шутку называла меня "буржуа". Ты утверждала, что трудно быть артистом и вести нормальную семейную жизнь. Конечно... твоя жизнь не была образцом добродетелей, о которых читают в катехизисе и которым учат в монастыре. Конечно... конечно... Но добро, которое ты делала? Счастье, которое твой голос давал миллионам людей? Разве это не в счет? Или важнее все эти мелкие, ничтожные жизни, после которых ничего не остается, но которые отвечают общепринятым нормам?
Вот уже три дня, как ты умерла, а до сих пор неизвестно, разрешит ли церковь похоронить тебя с соблюдением всего религиозного обряда. А много ли из тех, кто ходит в церковь, сделал столько добра, сколько сделала ты? Кто из них обладал действительно христианским милосердием?
И разве не известно тем, кто не решается даровать тебе эту "милость", что ты была глубоко верующей?
А каким ты была другом! Какое душевное тепло, какую поддержку ты оказывала в беде! Ты написала мне замечательное письмо, когда после тяжелой болезни я боялся, что потеряю зрение. Ты говорила в нем о моей матери, о вере, обо всем, что прекрасно, благородно, чисто. Я знаю, ты и другим писала такие письма.
Я думаю, что ты оказываешь честь церкви, и она должна не снисходить до тебя, чтобы принять в свое лоно, а гордиться тобой и отстаивать свои права на тебя.
А когда погиб Марсель Сердан, откуда у тебя нашлись силы, чтобы так спеть "Гимн любви"? Тогда, в Нью-Йорке, тебя вынесли на сцену. Ты была вне себя от горя, ты не могла еще поверить... но публика, твой неизменный возлюбленный, ждала тебя, и это она дала тебе силу петь в тот вечер. Я не был там, но знаю, как ты пела! Ты была в каком-то мистическом экстазе. Ты пела для него... И он тебя слышал!..
И кто, как не ты, много дней и недель молился о нем в полумраке церквей?
Об этом никогда не писали.
Напечатанные под жирными кричащими заголовками сообщения о скандальных происшествиях были газетам куда выгоднее. Авторы подобных заметок, не задумываясь, искажали факты, давали волю своей фантазии - это обеспечивало высокие гонорары.
13
Эдит Пиаф много ездила, но где бы она ни была - в Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Оттаве,- она как бы привозила свой собственный климат, ей одной присущую атмосферу. После концерта она, как и в Париже, возвращалась домой в сопровождении своей свиты, состоящей из поклонников, журналистов, снобов всех тех, кто назавтра мог рассказать своим друзьям, чтобы вызвать их зависть: "Я провел вечер у Пиаф".
Ей нравилось иногда жонглировать парадоксом, а иногда, не скрою,шокировать.
Это был своего рода реванш за страшное детство и юность... Ведь когда она была ничем, ей ничего не разрешали. "Благовоспитанные" люди не удостаивали ее взглядом. Теперь настала ее очередь потешаться над теми, кто замирал от малейшего ее жеста. У Эдит была хорошая речь, она писала с большой легкостью, но любила вдруг ошарашить собеседников, сказав что-нибудь очень грубое. И такова уж сущность снобов: то, что прежде приводило их в негодование, теперь казалось забавным, остроумным... "Нет, она просто неподражаема! Какая индивидуальность! Какой ум!"
Слыша это, она не могла удержаться от смеха и толкала нас ногой под столом. У нее не было никаких иллюзий в отношении рода человеческого, все казалось ей суетным и пустым.
Я не могу привести имена всех тех людей, чьи действия и высказывания она предвидела, как только они появлялись в ее доме. Она делал вид, что верит их комплиментам, и находила прекрасными цветы, которые они ей приносили, но за несколько минут до их появления она объясняла нам, зачем они пришли. Она знала, что они будут о чем-то ее просить.
Пиаф никогда ни в ком не ошибалась. Ее нельзя было обмануть, если только дело не касалось любви - здесь она была беззащитна.
14
Все кончено! Был полдень, когда ты ушла от нас навсегда... Как вдруг стало холодно... и как жаль, что Париж залит сегодня солнцем. Это несправедливо. Небо должно быть серым, низким, кругом должен быть мрак, как в наших сердцах.
Но, боже мой, Эдит, как он был прекрасен, твой последний "выход".
Откуда взялись эти тысячи, десятки, сотни тысяч людей? Они шпалерами стояли от твоего дома до кладбища Пер-Лашез.
В твоей квартире полно цветов, они повсюду, на них наступают, их некуда класть, а их все несут и несут.
Здесь все твои друзья, они в горе, в слезах. И все же мы еще на что-то надеемся, ведь сколько раз свершалось невозможное.
Но когда входишь в большую комнату, всю затянутую черным, когда видишь твой гроб - останавливаешься, застываешь. Как тихо сегодня в этом большом доме, где всегда звучали твои песни, твой смех.
Появился священник, но тебя не понесут в церковь. Они все-таки отказали тебе в этом. Но, может быть, так лучше... Мы здесь все с тобой, и, даже если мы не умеем молиться, мы чувствуем тебя совсем рядом... Каждый вспоминает что-то свое, особенно дорогое для него, что он навсегда спрячет в своем сердце. Сердце, опять сердце... О тебе, Эдит, нельзя не говорить без того, чтобы снова и снова не повторять это слово, ведь это ты сама.