Страница 32 из 74
— Не очень.
— Зато я узнала этот район даже слишком хорошо. Я жила там и где только не работала! И в прачечной, и в кафе официанткой, и в магазине. А потом или уходила с работы сама, или меня уходили, и денег все время не хватало. И я ненавидела эту свою жизнь и даже уже собиралась звонить мужу и просить принять меня обратно под крылышко. Нет, серьезно, уже начала подумывать об этом. Один раз даже набрала его номер, но было занято.
И так получилось, почти случайно, что Донна стала продавать себя. Поблизости от нее жил какой-то лавочник, иногда он к ней заходил. И вот однажды, неожиданно для самой себя, она сказала ему: «Послушай, если ты действительно хочешь со мной переспать, дай двадцать долларов». Он растерялся, забормотал что-то насчет того, что и не подозревал, что она проститутка. «Я и не проститутка, — сказала она ему. — Но мне очень нужны деньги. А в постели я просто великолепна, не пожалеешь».
И вот она начала принимать клиентов, по несколько на неделе. И вскоре переехала с Норфолк-стрит в лучший квартал в том же районе, потом перебралась на Девятую улицу, рядом с Томпсон-сквер. Ходить на работу теперь не было нужды, но случались и неприятности. Однажды ее избили, пару раз отобрали деньги. И она снова начала подумывать о том, а не позвонить ли мужу.
Затем, опять же случайно, познакомилась с девушкой, работавшей в кабинете массажа. Донна пришла сюда — и ей понравилось. Здесь она чувствовала себя защищенной. При них дежурил охранник, готовый прийти на помощь в случае возникновения конфликта, да и сама «работа» была, по сути, чисто механической, требовалось лишь соблюдение почти стерильной чистоты. Практически все ее клиенты требовали орального или мануального секса. Никто не домогался ее тела, никакой иллюзии физической близости не возникало, если не считать того, что сама эта близость, естественно, была.
Как человеку с воображением, поначалу ей даже нравилось там. Она представляла себя физиотерапевтом, врачом скорой сексуальной помощи. Потом ей надоело — то был какой-то приют для мафиози, объяснила она, там даже ковры и шторы попахивали смертью. И вообще все это походило на обычную службу. Являться надо было каждый день, в определенные часы, ездила она туда и обратно на метро.
— И это занятие прямо высасывало — я очень люблю это слово, — высасывало из меня поэзию!
И вот она уволилась, снова ушла, что называется, на вольные хлеба и, опять же совершенно случайно, познакомилась с Чансом. И все, наконец, встало на свои места. Он поселил ее в этой квартире, первой приличной ее квартире в Нью-Йорке, он сам распространял ее телефон по клиентам — словом, запустил ее в дело. Все ее счета оплачивались, квартиру убирали — в общем, для нее делалось все, и единственное, что ей оставалось, — это писать стихи, отправлять их по почте в разные журналы да быть приветливой и милой, отвечая на телефонные звонки.
— Но ведь Чанс отбирает у вас весь заработок! — сказал я. — Вас это не волнует?
— А должно?
— Ну, не знаю.
— Это все равно какие-то нереальные деньги... — заметила она после паузы. — Легкие деньги. Быстро приходят, быстро уходят. И если бы было иначе, то все торговцы наркотиками давно бы стали владельцами акционерных компаний. Но такие деньги... они всегда разлетаются по ветру. — Она устроилась на скамье поудобнее и повернулась ко мне: — У меня есть все, что нужно. А единственное, что мне нужно, так это чтобы меня оставили в покое. Я хочу жить в приличных условиях и иметь время для работы. Я говорю о поэзии.
— Я так и понял.
— Вам известно, через что вынуждены пройти многие поэты? Они преподают или вкалывают где-нибудь на производстве, играют в разные там литературные игры, все время где-то выступают, читают лекций, лезут из кожи вон, чтобы получить грант, знакомятся с нужными людьми, унижаются, лижут им задницы. Мне никогда не хотелось заниматься всем этим дерьмом. Я хотела писать стихи, вот и все.
— А Ким?
— Бог ее знает...
— Думаю, она была связана с кем-то. И это послужило причиной ее гибели.
— Тогда мне ничего не угрожает, — заметила она. — Я свободна. Конечно, вы можете оспорить это утверждение. И сказать, что я часть всего человечества. Но разве при этом мне следует чего-то опасаться?
Я не понял, что она имела в виду. Она закрыла глаза и задумчиво, нараспев произнесла:
— "Смерть любого человека оскорбляет и унижает меня потому, что я часть человечества". Джон Донн... Так вам известно, с кем она была связана и каким образом?
— Нет.
— А как вы считаете, ее смерть может меня унизить? И была ли я связана с ней?.. Я ведь ее почти не знала. Да, не знала и, однако же, написала о ней стихотворение.
— Можно взглянуть?
— Конечно, но только не уверена, что вы поймете... Например, я написала поэму о Большой Медведице, но если вы хотите узнать об этом созвездии что-то конкретное, следует обратиться скорее к астрономам, а не ко мне. Ведь стихи — это не факт действительности, это ее ирреальное отражение. Это внутренний мир поэта.
— И все равно хотелось бы взглянуть.
Похоже, ей было это приятно. Она подошла к письменному столу — современный вариант старинного бюро с откидной крышкой — и почти сразу же нашла то, что искала. Стихи были написаны от руки на листке плотной белой бумаги. Изящные прописные буквы выведены ручкой с тонким металлическим пером.
— Отправляя их по журналам я, конечно, перепечатываю, — сказала она. — Но мне нравится, как они выглядят написанными от руки... Я даже специально выработала каллиграфический почерк. И знаете, это проще, чем кажется...
Я прочитал:
"Искупай ее в молоке, пусть белый поток убегает,
Чистый в этом запоздалом крещении.
Излечи последнюю схизму[4]
В предрассветном сиянии. Возьми
Ее за руку, скажи, что все пустяки,
Что нет пользы плакать о пролитом молоке.
Выстрели семенем из серебряного ружья. Истопчи
Ее кости в ступе, разбросай
Бутылки с вином у ног ее, пусть зелень стекла
Сверкает у нее на пальцах. Да будет так!
Пусть течет молоко.
Течет и убегает в древние травы".
Я спросил, могу ли переписать это стихотворение к себе в блокнот. Она неожиданно весело и звонко рассмеялась:
— Но зачем? Разве там сказано, кто ее убил?
— Не знаю, что там сказано. Может, стоит почитать повнимательней, и тогда я пойму.
— Если вы поймете, что все это означает, — сказала она, — то расскажите мне, ладно? Ведь это сплошная метафора... Нет, я чувствую, что хотела сказать, но, кажется, не очень получилось. Не надо переписывать. Можете взять этот листок.
— А не жалко? Это же ваш единственный экземпляр.
Она покачала головой.
— Стихи не закончены. Над ними еще надо поработать. Я хочу, чтобы там были ее глаза. Вы заметили, какие у Ким глаза?
— Да.
— Так вот, сперва я хотела, чтобы цвет этих синих глаз контрастировал с зеленью стекла. Так подсказывало чутье и воображение. Но потом начала писать, и глаза куда-то исчезли. Исчезли прямо на середине строчки, — она улыбнулась. — И глазом моргнуть не успела. Нет, серебро, зелень и белое удалось сохранить, а вот глаза исчезли! — Она стояла, слегка опершись о мою руку, и смотрела на листок со стихотворением. — Сколько там строк? Двенадцать? Надо бы сделать четырнадцать. Как в классическом сонете, хотя сонет требует жесткой рифмы. И насчет схизмы я тоже не слишком уверена. Может, следовало написать что-нибудь... что-нибудь вроде...
Она продолжала говорить скорее сама с собой, чем со мной, рассуждая об изменениях, которые следовало бы внести.
— Пока берите так, как есть, — заключила она. — До совершенства еще далеко. Смешно... Я, верите, даже ни разу не взглянула на эти стихи со дня ее смерти...
— Так вы написали их до того, как ее убили?
— Конечно. И даже тогда не считала законченными, хотя и написала вот так, без исправлений, словно беловой вариант. Я с черновиками так и поступаю. И продолжила бы работу над ним, если бы ее не убили.
4
Ересь.