Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 30

Толстой огорчен, но не теряет надежды. Он уповает на Бога и верит в будущее:

«Было бы очень хорошо, если бы можно было скоро, сейчас возрастить лес. Но этого нельзя сделать, надо ждать, пока семена дадут ростки, потом листки, потом стебли и потом вырастут в деревья».[249]

Однако нужно много деревьев, чтобы образовался лес, а Толстой одинок. Прославлен, но одинок. Ему пишут со всех концов земного шара: из мусульманских стран, из Китая, из Японии, где переводят «Воскресение» и где широко распространены идеи Толстого о возвращении земли крестьянам. Американские газеты его интервьюируют, французы спрашивают его мнение об искусстве и об отделении церкви от государства.[250] Но у него не наберется и трех сотен учеников, и он сознает это. Да он и не стремится иметь учеников. Он отвергает все попытки своих друзей создавать группы толстовцев.

«Будем делать то, что ведет к единению, – приближаться к Богу, а об единении не будем заботиться… Вы говорите, сообща легче. Что легче? Пахать, косить, сваи бить – да, но приближаться к Богу можно только поодиночке…»[251] «Я себе представляю мир огромным храмом, в который свет падает сверху, в самой середине. Чтобы сойтись, надо всем идти на этот свет, и там мы все, приходя с разных сторон, все сойдемся и с совсем неожиданными людьми. И в том-то и радость».[252]

А сколько их оказалось в свете, падающем сверху с купола, – не все ли равно! Достаточно и одного, лишь бы Бог был с ним.

«Как только горящее вещество зажигает другие, так только истинная вера и жизнь одного человека, сообщаясь другим людям, распространяет и утверждает религиозную истину».[253]

Пусть так, но могла ли эта обособленная вера сделать Толстого счастливым? Как он далек в последние дни своей жизни от спокойной умиротворенности Гёте! Более того, кажется, Толстой сам избегает ее, она ему претит.

«Несоответствие жизни с тем, что она, вы говорите, должна быть, а можно прямо сказать – с тем, что она будет, есть ее признак, т. е. признак жизни… Во всех происходит движение от низшего состояния к высшему, от худшего к лучшему, от меньшего к большему – все это не точно, происходит жизнь… Плохо, когда человек говорит себе: я стал лучше, чем был… Помоги нам Бог быть всегда недовольными…»[254]

И он придумывает роман, сюжет которого показывает, что еще живы в Толстом искания и беспокойство Левина или Пьера Безухова.

«Я себе часто представлял героя истории, которую хотелось бы написать: человек, воспитанный, положим, в кружке революционеров, сначала революционер, потом народник, социалист, православный, монах на Афоне, потом атеист, семьянин, потом духоборец. Все начинает, все бросает, не кончая, люди над ним смеются. Ничего он не сделал и безвестно помирает где-нибудь в больнице. И, умирая, думает, что он даром погубил свою жизнь. А он-то – святой».[255]

Значит, Толстого, столь преисполненного веры, все еще одолевали сомнения? Быть может, и так. У человека, сохранившего в старости здоровое тело и здравый ум, мысль не останавливается до последнего удара сердца. Мысль должна идти вперед.

«Жизнь – это движение».[256]

Многое, видимо, переменилось в Толстом за последние годы. Разве не стало другим его отношение к революционерам? И кто знает, не пошатнулась ли его вера в непротивление злу? Уже в «Воскресении» знакомство Нехлюдова с политическими заключенными в корне меняет его представление о русских революционерах.

«Нехлюдов питал к революционерам недоброжелательное и презрительное чувство. Отталкивала его от них прежде всего жестокость и скрытность приемов, употребляемых ими в борьбе против правительства, главное, жестокость убийств… и потом противна ему была общая им всем черта большого самомнения. Но, узнав их ближе и все то, что они безвинно перестрадали от правительства, он увидал, что они не могли быть иными, как такими, какими они были».

И он восхищается их высоким пониманием идеи долга, которое говорит о готовности к величайшему самопожертвованию.

Но с началом века волна революции разлилась шире, брожение, начавшееся в среде интеллигенции, распространилось в народе, смутно волнуя тысячи обездоленных. Авангарда этой грозной армии бедняков не мог не увидеть Толстой из окон своей Ясной Поляны. Три рассказа из числа последних произведений Толстого, опубликованные в «Меркюр де Франс»,[257] показывают, какую боль и отчаяние вызвало в нем это зрелище. Где те времена, когда по тульским деревням проходили странники, блаженные и богомольцы? Теперь сюда хлынули толпы бездомных и голодающих людей. Толстой беседует с ними, и он поражен ненавистью, которая горит в них, – они уже не видят в богатых «людей», спасающих свою душу милостыней», они видят в них «разбойников, грабителей, пьющих кровь рабочего народа». Многие из этих собеседников Толстого – люди образованные, но разорившиеся и находящиеся на грани полного отчаянья, когда человек способен на все.

«Не в пустынях и лесах, а в городских трущобах и на больших дорогах воспитываются те варвары, которые сделают с нашей цивилизацией то же, что сделали гунны и вандалы с древней», – говорит Генри Джордж, а Толстой добавляет:

«Вандалы… уже вполне готовы у нас, в России… эти вандалы… особенно ужасны у нас, среди нашего… глубоко религиозного народа… именно потому, что у нас нет того сдерживающего начала, следования приличию, общественному мнению, которое так сильно среди европейских народов».

Толстой часто получал от революционеров письма, в которых они возражали против учения о непротивлении и утверждали, что на то зло, которое правительство и богачи причиняют беднякам, есть только один ответ: «Мщение! Мщение! Мщение!» Осуждает ли их Толстой за это, как осуждал прежде? Мы не знаем. Но когда через несколько дней после своих бесед с голодающими он видит, как в деревне, в присутствии равнодушно взирающих властей, отнимают у плачущих бедняков последний самовар и овец, он не в силах сдержаться и тоже громко взывает о мщении палачам. Он преисполнен гнева против министров и тех, «которые занимаются торговлей водкой», и тех, «которые заняты присуждениями к изгнаниям, тюрьмам, каторгам, вещанию людей», – всех министров и их помощников, которые «уже вполне уверены, что и самовары, и овцы, и холсты, и телки, отбираемые от нищих, находят самое свое лучшее помещение в приготовлении водки, отравляющей народ, в изготовлении орудий убийства, в устройстве тюрем, арестантских рот и т. п. и, между прочим, в раздаче жалований им и их помощникам…»

Грустно тому, кто прожил всю жизнь в ожидании царства любви, кто был провозвестником этого царства, закрыть глаза в смятении чувств, среди страшных картин окружающей действительности. И еще более грустно, обладая совестью страстного искателя правды – Толстого, признаться себе, что ты не всю жизнь сумел прожить согласно своим принципам.

Здесь мы коснулись самого больного места последних – может быть, правильнее сказать, последних тридцати – лет жизни Толстого. И мы разрешим себе лишь прикоснуться к ране осторожной и благоговейной рукой, ибо та боль, которую Толстой старался держать в тайне, это боль не только того, кто умер, – ее разделяли с ним те, кто жив сейчас, кого он любил, те, кто любит его.





Толстому не удалось обратить в свою веру тех, кто был ему всего дороже, – жену и детей. Мы видим, что его преданная подруга, беззаветно разделявшая труды и тяготы жизни художника, сильно страдала оттого, что он отрекся от искусства ради нравственного учения, которое было ей непонятно. Толстой, не понятый ею – лучшим своим другом, страдал столь же сильно, как и она.

249

«К политическим деятелям» (1905 г.). – Р. Р.

250

Письмо Полю Сабатье, от 7 ноября 1906 г. – Р. Р.

251

Письмо М. В. Алехину, июнь 1892 г. – Р. Р.

252

Письмо Д. Хилкову, 1890 г. – Р. Р.

253

«Единое на потребу». – Р. Р.

254

Письмо к другу. – Р. Р.

255

Письмо к другу. – Возможно, речь идет об «Истории одного духобора», которая фигурирует в списке неизданных произведений Толстого. – Р. Р.

256

«Представьте себе, что все люди, понимающие учение истины… собрались бы вместе и поселились бы на острове. Неужели это была бы жизнь?» (Март 1901 г.). – Р. Р.

257

1 декабря 1910 г. – Р. Р.