Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5



Ваниль так плакала на отпевании, что ее вывели из церкви.

Ей хотелось броситься отцу на шею, почувствовать его запахи — табака, водки и бензина, захотелось, чтобы он обнял ее, как всегда, чтобы легонько хлопнул ее по заднице и сказал: “Расти, жопа, расти”, чтобы дунул в ухо и рассмеялся своим глупым и добрым смехом, но ничего этого не будет, а отец лежит в гробу с пришитой головой...

Она плакала на кладбище, плакала на поминках в ресторане “Собака Павлова”, куда пришли и две женщины, с которыми жил отец. Одна из них подвела к Ванили толстого мальчика и сказала: “Познакомься, Ванечка, это твой братик Ванечка”. И засмеялась. Ваниль пнула мальчика ногой, плюнула женщине в лицо и с диким воплем набросилась на нее — едва оттащили.

Мать и тетки обступили Ваниль, стали толкать, орать, брызгая слюной, обзывать идиоткой и тварью неблагодарной, которая не понимает, что избитая ею женщина оплатила поминки из своего кармана, ах ты, дура синюшная, и неизвестно, чем бы это закончилось, если бы не Нико. Он взял Ваниль за руку, вывел из ресторана, посадил в машину и увез из Чудова.

 

Если кого Однобрюховы и боялись по-настоящему, так это был Нико. Они робели в его присутствии и даже не осмеливались перебивать, что и вовсе было не в их натуре.

Нико был рослым широкоплечим красавцем, властным и богатым. Говорили, что он владел какой-то крупной компанией, которая занималась то ли нефтью, то ли строительством, то ли поставками оружия за границу.

Все женщины из клана Однобрюховых завидовали Ирине, которой так повезло с мужем. Они называли его джентльменом, хотя ни одна из них не смогла бы написать это слово правильно.

Мать Ирины была уборщицей в детдоме, а отец — рабочим на сырзаводе. Она ни с кем не дружила, и даже парня у нее никогда не было. Окончила школу с золотой медалью, университет с красным дипломом, удачно вышла замуж, родила двоих детей. И держалась с таким достоинством, с такой холодноватой приветливостью и непринужденностью, что никому и в голову не приходило сравнивать ее с родственницами, однобрюховскими женщинами — малогрудыми, кривоногими, рыжими и крикливыми. Да и фамилия у нее теперь была — Нелединская, красивая фамилия, в самый раз для хозяйки большой квартиры на Пречистенке и загородного дома на Рублевке.

Нелединские часто навещали мать Ирины, вдову, которая жила на Восьмичасовой. Пока женщины болтали или стряпали, Нико катал детей в машине, которая была такой большой, что не помещалась во дворе. Нико не ругал детей, забиравшихся с ногами на кожаные сиденья, он вообще никогда не повышал голоса — усмирял собеседников одним взглядом.

Запахи дорогой кожи, дорогого табака, дорогого миндального крема после бритья, дорогой туалетной воды — Ваниль чувствовала их всякий раз, когда думала о Нико. Он был ее богом и героем, существом почти мифическим, и иногда ей отчаянно хотелось быть хоть немножко Нелединской. Она не завидовала их квартире, загородному дому, машинам, их деньгам, не завидовала даже их одежде, их коже и умению держаться — она хотела быть настоящей Нелединской, химической Нелединской, а не по фамилии.

 

После драки на поминках Нико усадил ее в машину и увез в Москву.

В кафе на Мясницкой он заказал себе кофе, Ванили — мороженое.

— Как там Ирина Ивановна? — наконец спросила Ваниль.

Жена Нико лежала в онкологической больнице.

— Неважно, — сказал он.

— Нико... — Ваниль помолчала. — Ты ее сильно любишь?

Слово “любовь” считалось в Чудове скоромным. Любить можно было разве что родину, родителей, детей или колбасу, а если речь заходила о мужчине и женщине, это слово всегда произносилось с иронией, с ядом. Но в голосе Ванили не было ни иронии, ни яда.

— Нет, — ответил Нико. — Я не способен любить, Ваниль. — Он усмехнулся и поднес чашку к губам. — Я ведь из поколения циников и лицемеров. Считалось, что мы служили идее, но у нас не было ни убеждений, ни веры. Эгоисты. И я — эгоист, не способный любить. Это не жалоба — это констатация факта. А без веры любви не бывает...

У Ванили перехватило дыхание. Нико не сюсюкал — разговаривал с нею как с взрослой женщиной, которой не нужно объяснять, что такое “констатация”.

— Необязательно же верить в Бога, — робко сказала она. — В человека можно верить...

— Нет. — Он покачал головой. — Человека можно понимать или не понимать, любить или не любить, можно доверять ему или не доверять, но верить в него — верить нельзя, потому что нельзя ни за что. Это опасно. Мы же не верим в Лондон или в электричество... — Помолчал. — За последние сто лет было много сделано для того, чтобы идеалом нашим стал ковер на стене, а каков идеал, такова и жизнь. Впрочем, идеалы не находят в коробке на чердаке — их делают. — Он допил кофе. — И никто, конечно, не ожидал, что жизнь вдруг станет такой... все эти соблазны, эти возможности... эти деньги... жизнь стала слишком широкой — я бы сузил...

Улыбнулся, вытер губы салфеткой и чуть подался к Ванили.

— Ты живешь с уродами, среди уродов, но это не значит, что ты тоже уродина. Не значит, Ваниль. Можно жить настоящей жизнью где угодно, но главное не это. Главное — нельзя ее откладывать. Понимаешь? Ты ведь, наверное, тысячу раз слышала, как люди говорят: мы-то счастья недостойны, живем плохо, ну ничего, перетерпим как-нибудь, зато наши дети будут хорошо жить...



Ваниль кивнула: слышала.

— Не будут. Отложенная жизнь — она как мертвый младенец в утробе, отравляющий мать своим ядом. Понимаешь? Не откладывай жизнь на потом. Потом не будет ничего. Ничего. Никто не знает, что значит подлинная жизнь. Я — не знаю. Пытаюсь понять, но не понимаю. Или понимаю задним умом... так бывает: вспоминаешь о чем-то и думаешь, что надо было поступить иначе, по-другому... это проблески подлинной жизни, наверное... — Вздохнул. — Тебе шестнадцать, Ваниль, пора...

Ваниль кивнула, хотя и не поняла, что значит — пора.

Нико расплатился.

— Если хочешь, — сказал он, — можешь пожить несколько дней у нас. Пока там все уляжется... С Ольгой я договорюсь.

Ольгой звали мать Ванили.

Нико открыл дверцу машины.

— И перестань называть мать мамкой. — Он помог ей забраться на переднее сиденье. — Попробуй называть ее мамой. А? Ради нашей дружбы.

Ваниль покраснела.

Когда он запустил двигатель, зазвонил телефон.

— Да, — сказал Нико.

Вдруг закрыл глаза.

— Да, — снова сказал он, выключая телефон.

— Извини... — Нико всем телом повернулся к девочке. — Планы меняются. У тебя есть деньги на автобус?

Достал бумажник, сунул Ванили купюру.

— Ирина Ивановна умерла, — сказал он. — Только что.

 

Ирину Нелединскую хоронили в Чудове. Отпевали в древней Воскресенской церкви, стены которой всегда, зимой и летом, были покрыты инеем, несли гроб по площади, посыпанной по старинному обычаю сахаром, сожгли “под голубку” — девочка, одетая во все белое, выпустила из рук белую птицу-душу, когда медный ангел на трубе крематория запел прощальную.

Нико никогда не приезжал в Чудов с охраной, но на этот раз возле него неотлучно держались трое крепких молодых мужчин, которые вежливо оттирали любого, кто пытался приблизиться к их хозяину. Исключение было сделано только для тещи, матери Ирины, да для Ольги и Ванили.

В церкви, в крематории и на поминках в ресторане “Собака Павлова” Нико молчал, был холоден, отчужден.

Женщины шептались: такой мужчина, конечно, один не останется — сорок два года, красавец, богач, такие во вдовцах долго не ходят.

Ванили были неприятны эти шепотки. Ей хотелось подойти к Нико, но не решалась. Она вдруг вспомнила, как мать однажды сказала, что Нико хороший человек, но живет какой-то страшной жизнью. Он был богом с иконы, которого невозможно обойти кругом, увидеть его затылок, и это пугало.

После поминок Нико вдруг поманил Ваниль.

— Помнишь наш разговор в кафе? Так вот, девочка, ради настоящей жизни, ради своей подлинности иногда приходится переступать через других людей. Не бойся. В других случаях это тоже приходится делать, но чаще и злее. И с каждым годом все чаще и все злее. Переступить-то переступишь, а потом куда идти? Слишком много дорог, слишком... — Вздохнул, поцеловал Ваниль в лоб. — Пообещай, что будешь мечтать о настоящей жизни. Хотя бы мечтать.