Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 116

— Принято!

— Надгробную плиту — из белого или серого мрамора — со скульптурным изображением покойного мы закажем (тоже за счет городской казны) знаменитому резчику Йожефу Томишу из Кешмарка и установим ее в нише, в стене собора. Тратиться так тратиться! Отдадим распоряжение, чтобы во время похорон все лавки в городе были закрыты, а городские ворота заперты, дабы проезжие не громыхали своими телегами и вообще чтобы вся жизнь в городе замерла! Вот какие меры я считаю необходимыми.

— А я считаю, — скромным голоском, словно его подменили, предложил Госновитцер, — что для зала совещаний мы должны заказать портрет усопшего.

— Конечно! Само собою разумеется! — слышалось со всех сторон.

— Итак, я объявляю все это как решение сената! — заявил Мостель, поднимаясь со своего места. — И поскольку все вопросы настоящего заседания исчерпаны…

Однако в этот миг господин Бибера, ухватив председателя за полу кафтана, запротестовал:

— Как то есть — «исчерпаны»? Нет, погодите, сударь! Самого важного мы не сделали: нужно утолить гнев народный. Для мертвого мы так или иначе много сделать не сможем: он покоен и без наших почестей. А вот спокойствие живых — важное дело! Речь идет о чести города, об оскорблении, нанесенном ему. Это мы не можем откладывать ни на час.

— Успеется, — отмахнулся Мостель. — Утро вечера мудренее. Гнев — плохой советчик!

Тут Бибера поднялся с кресла и, вместо реплики, как хотел вначале, произнес целую речь, да еще с таким пафосом, что сердца всех слушателей забились от волнения.

— Ни на час откладывать нельзя. Как отомстить — вот что нужно решить немедленно. Все остальное — потом! Человек, получивший пощечину, первым делом дает сдачи и уж затем бежит домой делать примочку на вспухшую щеку. Лица граждан города Лёче горят от стыда. Так оставить это нельзя. (Возгласы «ура» — с галереи.) Больше того, для покойного наибольшее удовлетворение за обиду не цветы, которые мы возложим на его гроб, не дым факелов или блеск обнаженных гайдуцких сабель, не колокольный звон в церквах, а наше решение отомстить за его смерть, и мы должны принять такое решение именно сегодня, когда он присутствует на заседании, если уже не душой, то хотя бы телом.

Мостель, пожав плечами, возразил:

— Все это не так просто, как вы думаете. Я даже представить себе не могу, что мы могли бы сделать так вот сразу. Не в промедлении кроется опасность, а в поспешности. По-моему, нужно подождать. Kommt Zeit, Kommt Rat [Утро вечера мудренее (нем.)]. Но если вы, господа, знаете какое-нибудь чудодейственное средство, способное успокоить наших сограждан, я готов поставить на голосование вопрос: сейчас мы будем заниматься этим делом пли позднее.

— Сейчас! Сейчас! — закричали все сидевшие вокруг стола; лишь Макулич и Гулик проголосовали против — первый потому, что он был против всего, что предлагали лютеране, а второй просто хотел поскорее кончить заседание: его молодая, хорошенькая жена, сидевшая на галерее, у всех на глазах, позабыв обо всем на свете, шепталась с красавцем Миклошем Бломом, известным волокитой, которого за разрушение чужого семейного счастья уже изгнали из двух соседних городов — Белы и Кешмарка. Гулик был ревнивцем, и можно догадаться, какие адские муки он испытывал, будучи прикованным к сенатскому "толу, тем более что озорные шутники то и дело подпускали шпильки по его адресу: "Искры сыплются на вашу крышу, дорогой Гулик", или: "Чует кот, где сало".

— Хорошо, — сдался Мостель. — Большинство членов сената хочет немедленно определить способ мести. Я вынужден уступить. Однако при обсуждении такого вопроса свидетели нежелательны. Прошу сидящих на галерее покинуть ратушу. Вам же, господа сенаторы, я напоминаю о присяге, которую вы принесли: все, о чем мы будем здесь говорить, вы должны сохранить в глубочайшей тайне, если только мы не постановим предать наше решение гласности. Помните, что тот, кто нарушит присягу, — . предатель, заслуживающий отсечения головы или пожизненного изгнания из города.

На галерее публика зашевелилась и двинулась к выходу. Разумеется, дело не обошлось без толчков, криков и перебранки, когда кому-нибудь наступали на мозоль. Наконец галерея опустела, и вилликус тщательно обследовал ее: не спрятался ли "то под лавкой, после чего он и сам покинул зал, пригрозив двум сторожам у дверей:

— Если кто-нибудь из вас вздумает подслушивать у замочной скважины, завтра же вечером на площади палач обрубит прохвосту оба уха.





После всех этих мер предосторожности он уже со спокойной душой мог отправиться в винный погребок под зданием ратуши. В те времена под ратушей каждого города был погребок, где сенаторы могли утолять жажду во время заседаний. На сей раз погребок оказался битком набит посетителями; даже знатнейшие горожане — «рингбюргеры» не посчитали за стыд дождаться здесь решения сената, сидя за кружкой пива. Появление вилликуса, — а тем более его рассказ обо всем происшедшем в зале: об обвинениях Госновитцера, о самозащите Нусткорба, о порядке предстоящих похорон бургомистра — вызвало бурный интерес:

— Значит, закончилось заседание?

— Ну, что вы! Только сейчас начнется. Сначала мне приказали удалить публику с галереи, а потом я и сам удалился. До сих пор шло чрезвычайное заседание. А очередное — только сейчас начнется. Когда я выходил, сенаторы как раз облачались в свои мантии [Для каждого сенатора в ратуше имелась черная мантия, которую полагалось надевать поверх обычного платья, дабы и внешне член сената выглядел торжественно и важно. (Прим. автора.)].

— И что же теперь?

— Будут решать, что делать с Гёргеем.

— А что они могут ему сделать?

— Про то одному богу известно, — отвечал вилликус, устремив взор в небо, или, точнее, в потолок винного погребка.

— На больших господ не так-то легко найти управу. Там, наверху, сенаторы уже вертел мастерят, а жаркое еще в лесу, на воле бегает.

Подобные же вопросы и замечания слышались и на площади, перед ратушей, где снова собралась огромная толпа. Приказ Мостеля разойтись возымел действие лишь на короткое время, подобно тому как порошок хины действует лишь на один приступ лихорадки. Да и разве могли люди усидеть дома в такой исторический час? Пастор Шамуэль Рафанидес приказал открыть двери кафедрального собора, зажечь свечи (уже наступил вечер), и множество народа из простых горожан заполнило храм. После того как прозвучал псалом "Бог — наша крепость", пастор разразился громоподобной проповедью о Содоме и Гоморре, коих постигла в свое время суровая небесная кара, и о том, что все, случившееся ныне, надо считать напоминанием всевышнего городу Лёче, наказанием господним за гордыню, обуявшую души богатых горожан, ибо они, позабыв о всякой скромности и простом приличии, приносят жертвы на алтарях дьявола и, стремясь породниться с аристократами, продают дщерей своих, словно товар, на ярмарках тщеславия ж, отвратившись от лика божьего, простирают руки свои к пустым, греховным радостям.

Тех, кому во время заседания посчастливилось быть на галерее, горожане, находившиеся на площади, засыпали вопросами: "Что там произошло?", "О чем продолжают совещаться сенаторы?", "Когда состоятся похороны?", "Что порешили насчет Гёргея? Все еще ничего?"

— Эх, черт их всех побери! — храбрился Тамаш Бобешт, в свое время один из видных офицеров в армии Тёкёли. — Я хоть и старый человек, но, клянусь богом, сам готов сесть на коня, поскакать в Гёргё, схватить этого вице-губернатора и, заковав его в кандалы, привезти сюда, не будь он…

— Не будь он кем?

— Лютеранином. На лютеранина у меня, конечно, рука не поднимется.

Освещенные окна городской ратуши разжигали страсти. Сотни любопытных глаз были теперь устремлены туда. Иногда на стене зала, противоположной окнам, мелькала тень. Значит, кто-то из сенаторов поднялся. Может быть, они уже выходят? А может, они там ссорятся друг с другом? Вот и прыгают! В гневе человек, будь он хоть сто раз сенатор, вскочит со своего места.