Страница 34 из 54
Высокий незнакомец: Нет… ах-ха-ха… это очень многие так думают… но я полагаю, все правильно… где-то между сто девяносто семь — сто девяносто восемь…
Исчадие города (шутливо): Слушай! Знаешь, что тебе надо сделать?.. Знаешь, что бы я сделал, будь я такой громадиной, как ты?
Высокий незнакомец: Ну, в общем, нет… ах-ха-ха! А что такое?
Исчадие города: Вышел бы на ринг и побил бы Джека Демпси… Я бы их всех там побил… Вот бы я что сделал! Громадина вроде тебя может так врезать! А с твоими руками им же тебя не достать. Эх, вот бы я что сделал — мне бы твои габариты! Вышел бы на ринг — так-то вот! — на ринг, вот куда бы я пошел, будь я громадиной вроде тебя.
Высокий незнакомец (с машинальной легкостью оказываясь на должном уровне): Знаешь, я бы на твоем месте радовался, что ты не такой… Ты и не представляешь, как тебе повезло.
Исчадие города (медленно, с любопытством): Ха, неужто?
Высокий незнакомец (гладкой скороговоркой оттарабанивает свою небольшую речь): Конечно. Для таких, как я, куда ни повернись, везде одни неприятности.
Исчадие города (с еще большим любопытством): Ха, неужто?
Высокий незнакомец: Конечно. Нигде не найдешь себе ничего по росту.
Исчадие города (до него медленно, с натугой доходит): Слушай! А ведь и в самом деле верно!
Высокий незнакомец: Ну ясное дело! Ни кровати не найдешь по росту, чтоб выспаться…
Исчадие города (любознательно): Спать, небось, приходится сложившись вдвое, а?
Высокий незнакомец: А как же иначе. Вот так — гляди! (Производит рукой зигзагообразное движение, и Исчадие города разражается хриплым смехом.)
Исчадие города: А с одежонкой как? Все, небось, приходится шить на заказ, а?
Высокий незнакомец: Конечно. (Далее, в соответствии с той же самой формулой, рассказывает своему пораженному слушателю о том, что кровать у него дома на полметра короче, чем надо, что невозможно вытянуться во весь рост ни на вагонной полке, ни в койке на пароходе, что пока сойдешь по лестнице, если она чуть покруче, весь лоб расшибешь о балки, что в театре и в автобусе вечно некуда девать колени, — и все остальное. Под конец Исчадие города хлопает себя по лбу с таким видом, будто на него, при всем недоверии, снизошло бог весть какое откровение, и, медленно проговорив: «Ай-ай-ай, ну что ты скажешь!», идет делиться этой поразительной информацией со своими нетерпеливо ожидающими приятелями.)
Вот так на тысячах улиц всевозможных городов, во всех уголках света действовала сия непреложная формула; данная от века, не меняющаяся никогда, она показала этому очень высокому и одинокому человеку унылое единообразие жизни, и она же — как это ни странно — мучительным и необъяснимым образом в конце концов наделила его такой верой в человека, внушила такую убежденность в изначальном людском великодушии, добросердечии и гуманности, какой больше ничто на свете дать не способно.
Нет двери
Удивительно, с каким воодушевлением зажиточные люди, не знавшие и минуты одиночества, завидуют радостям одинокой жизни. Я знаю, о чем говорю. Почти всю жизнь я был одинок — более одинок, чем кто бы то ни было, — а с этими благополучными людьми тоже одно время встречался. До чего же их привлекает одинокая жизнь! Вечером их развозят по загородным домам, где их с нетерпением ждут жены и дети, или по роскошным городским квартирам, где очаровательная жена или любовница с надушенным, холеным телом встречает их радостной улыбкой и нежными объятиями. И все это, оказывается, горстка холодного праха и золы, пригоршня остывших углей.
Порой кто-нибудь из них пригласит вас на обед. Наш хозяин — приятный господин сорока шести лет, лысоватый, цветущий и упитанный, но без малейших признаков грубости или чувственности — словом, вполне утонченный миллионер. Черты его, хотя и крупные, выражают чувствительность и ум, манеры у него мягкие, неназойливые, а улыбка грустна и тронута иронией, как у человека, который прошел через все мучения, неистовства и надежды юности и знает теперь, чего ждать от жизни, — улыбка человека, «чьих век коснулась усталость», — примиренного, но не поддавшегося горечи.
И все-таки жизнь не слишком сурово обошлась с нашим хозяином — дорогие, бесценные вещи, которыми он себя окружил, свидетельствуют об этом ненавязчиво, но красноречиво. Он живет на верхнем этаже в доме у Ист-Ривер; квартира обставлена с изысканным вкусом — тут несколько голов и фигур работы Джейкоба Эпстайна, в том числе и портрет хозяина, который скульптор сделал «года два назад, когда я был в тех краях», тут же собрание редких книг и первоизданий, и, насладившись созерцанием этих сокровищ, вы вместе с хозяином выходите на крышу, чтобы полюбоваться видом на реку.
Вечер наступает быстро, тонкие запотевшие бокалы у вас в руках издают слабый, нежный звон, перед глазами пылает огромный, раскинувшийся без края город, и занавес вздымающихся к небу башен усыпан уже алмазной пылью миллионов огней, за ним село солнце, и красный свет гаснущего дня разлит по реке; вы видите, как мимо проходят лодки, буксиры, баржи, видите крылья мостов, распростертые над водой, и уже спустилась ночь, — и вон корабли там — там корабли, и в вас поднимается темное, нестерпимое желание, которого вы не можете выразить.
Когда вы возвращаетесь в комнату, вы уже далеко от того Бруклина, в котором теперь живете, и все, чем был для вас этот город в детстве, когда вы его не видели еще и не знали, снова кажется возможным и вот-вот осуществится.
Образ великого города горит в вашем сердце всеми волшебными цветами, как в прежнее время, когда вам было двенадцать лет. Вам кажется, что сейчас на вас снизойдет счастье, удача, слава и вы займете место среди великих людей и прекрасных женщин, место в жизни, более счастливой и радостной, чем та, которую вы знали, — эта жизнь — здесь, ждет вас, один только дюйм — и вы до нее дотронетесь, только слово, если вы его произнесете, только стена, дверь, шаг, если бы вы знали, куда идти.
И снова в вас просыпается старая, бессмысленная, немая мечта о том, что вы отыщете ее — дверь, в которую можно войти, — этот человек вам ее покажет. В самом воздухе, которым вы дышите, — предчувствие невероятной удачи. Вы хотите выведать у хозяина чудесный секрет, который дал ему такое могущество, такую власть и свободу, который избавил его от мытарств, от животной борьбы, боли, ярости, голода, и кажется, что сейчас он откроет вам, выдаст этот чудесный секрет, — но он не говорит ничего.
Тогда на миг возвращается извечная, непостижимая тайна времени и города, и вы чувствуете, что бессильны перед ней, — вы тонете. Этот человек, его любовница, все богатые люди, которых вы знали, возникают перед вами с нестерпимой ясностью, но жизнь их и их время чужды вам, как сон; вы чувствуете, что обречены скитаться среди них словно призрак, и никогда не постигнете их жизни, не сможете жить в одном с ними времени. Вам кажется, что перед вами мир существ, научившихся жить без усталости и страданий, — неведомый мир, к которому вы не прикоснетесь и не приблизитесь, потому что люди его живут не в тех измерениях, не в том времени, в каком живете вы, мерят его не минутами и часами, не днями, не годами, но мерами бездонных и незапамятных чувств, и какой-нибудь прошлый миг удален от них тысячами энтузиазмов, пьяных ночей, миллионами жестокостей, сотнями балов, любовных приключений, тысячами измен и предательств, отчего души их обрели баснословную, чудовищную зрелость, словно они никогда не были невинны и молоды, и это наполняет вас таким ощущением, будто вы тонете в море ужаса, в море слепого, древнего, незапамятного времени. Нет двери.
Но тут ваш хозяин с его иронической, горькой улыбкой наливает себе в высокий бокал со льдом порцию доброго ржаного виски, задумчиво причмокивая губами, подносит его ко рту и после двух-трех рассеянных глотков начинает грустить о тяжком жребии, выпавшем на его долю.
Пока его любовница, уютно примостившись на краешке мягкого кресла, разглаживает прохладными пальчиками его нахмуренное чело и пока вышколенный Понсонби или Като бесшумно раскладывает его вечерний костюм и крахмальную рубашку, он мрачно глядит в пустоту и, горько усмехаясь, поздравляет вас с тем, что вам выпало счастье жить в одиночестве в армянском районе Южного Бруклина.