Страница 26 из 54
И вдруг эта весна. Меня переполняли ликующая уверенность и восторг. В пыльное окно дядиной клетушки я видел край Фэней-холла, до меня докатывался клубящийся рыночный гул. Рынки глухо отрыгивали в размягченный певучий воздух, и я всей грудью вдыхал тысячи крепких, загадочных запахов, исполняясь верой в себя, верой в чудо, верой в то, что пелена упала с глаз, — что вожделенный мир у моих ног, и искомое слово сказалось, и терзавший меня голод утолился. И бурливые, изобильные рынки, колыхавшиеся там, внизу, были как бы живым свидетельствам утоления. Тут-то, мнилось мне, только и дано почувствовать подспудный жар Новой Англии — той, что стелется грубой, каменистой почвой и чья красота сумрачна и неприветлива, чьи скалистые берега безлюдны, а рыбные места кишат ловцами; где белые, колючие, студеные зимы блистают алмазами звезд; там чернеют пихтовые леса и светится теплое жилье, при виде которого сразу воображаешь полные закрома, подвешенные окорока, сидр, скворчащее сало и теплое, белое, роскошное любимое тело.
Шуршит пестрядевое платье, во взгляде холодок — это днем; под низкой кровлей и при звездах снующе шелестят атласные бедра, не больно кусают белые зубы и душит свирепая женская ласка; но что днем, что ночью — отсутствует сердце, похерено чувство, стынет жар. А потом в эту долгую, по-могильному холодную зиму врывается весна — врывается, как было со мною, хватающим за душу вскриком, стуком дождя в оконное стекло и словно бы — откуда? — звуками клавесина; врывается, все будоража, и ночь напролет дребезжат ставни, лопаются почки, бурлит и беснуется расходившаяся вода, сияют цветы; весна врывается внезапная, скоротечная, ликующая.
И живое свидетельство в пользу такой догадки под рукой, в восьмидесяти ярдах от пыльного закутка, где трудится дядя Баском; ибо совершенно ясно, что таинственный этот люд довольствовался не только треской и горшком тушеных бобов: они ели мясо, и ели помногу, потому что в рыночном квартале весь день разгружались мясные фургоны, мальчишки тянули по мостовым огромные корзины с убоиной, в заляпанных кровью передниках и обязательных соломенных шляпах брели мясники, нагрузившись филеями, огузками или грудинами, и в мясных рядах с посыпанным опилками полом туши висели как на смотру.
Обставшие центральный рынок справа и слева строения тянулись к гавани, на запах кораблей; берег здесь насыпной, в стародавние времена корабли швартовались у тех вон булыжников, но пакгаузы тоже старые: потускневшие и благостно раскисшие, они удерживали аромат семидесятых годов, казались сошедшими с викторианских гравюр и приводили на память ветхие гроссбухи, конторщиков, спесивых толстосумов-купцов и негромкий колесный стук викторий[14].
Днем в этом квартале настоящее столпотворение, Gewirr[15]: тычутся фуры, серые в яблоках битюги, изматерившиеся ездовые, тормошится погрузка, разгрузка, суетится посадка, там кончают, тут начинают — миллионы нитей прихотливо ткут жизнь и коммерцию.
Но если прийти сюда вечером, когда трудовой день кончился, и если будет та ласковая и негаданная весна, какие случаются в Новой Англии, если прийти в это исстари облюбованное одинокими юношами место, помнящее и паренька откуда-то из середки страны, и неоперившегося южанина, тоскующего по дому, по дивным холмам вдоль Старой Катобы, — то в такой вечер нашего паломника скорее всего снова пронзит горький юный восторг, исторгающий вопль, для которого не придумали слов, — заносчивый, неприкаянный, ликующий восторг, распаляемый радостью и ослепленный честолюбием и при этом колеблемый мыслью — в такие минуты она поднимает голову, — что неосязаемое не дано осязать, непостижимое не дано постичь, что божественный миг истек, но его посулы и догадки юноша уже порывается воплотить в живую красоту. Промелькнувший миг он жаждет облечь в бедра, грудь и лоно прекрасной возлюбленной, он жаждет величия, славы, побед; этот летучий восторг он сгустит в эликсир и будет вечно вкушать бодрящую радость; а питает все эти помыслы горькая правда смерти: умрет эта минута, умрет этот день, умрет и нечастая гостья-весна.
Вот это чувство радости, эта догадка о выжидающем чудесном утолении, что в такие дни сладким обещанием трепещет в воздухе, — они-то, видимо, и сообщают Новой Англии ее особую прелесть. И видимо, разгадка проста: эта мягкая и нечаянная весна, брызжущая минутной радостью и сбивающаяся на мираж, поющая об утраченном и сказочном не то своим голосом, не то голосом наших грез, — она тем и прекрасна, весна, что приходит после крутой, стыло оцепеневшей зимы с ее страшной опустошительной красой, с трескучими морозами на погибель живому телу; но тело борется, оно всегда борется с грубым насилием, и поэтому здешняя резкая, с подковыркой речь, скупые жесты, замкнутость и подозрительность, поджатые губы, красные носы и недобрый пытливый взгляд — это вынужденное: не зная пощады от природы, здесь не ждут ее и от людей.
Как бы то ни было, после окончания рабочего дня юноша приходит сюда не опустошенный и выпотрошенный, а распираемый восторгом, ожидающий утоления. В здешнем воздухе смешиваются благоухание рынка и запах моря; вышагивая по лысому булыжнику мостовой под жестяными гофрированными завесами пакгаузов и продовольственных складов, он обоняет сотни злачных запахов: чисто, пронзительно пахнет дранка, вечнозеленой тоской по родным местам исходят апельсины, лимоны и грейпфруты, смердят испорченная капуста и раздавленная мякоть сгнившего апельсина. Размягченно и тяжело пахнут лаймовым соком цыплята, шибает в ноздри чешуистый запах холодной рыбы и устриц, бодряще, промыто благоухает огородная зелень — салат, капуста, молодой картофель, попачканный жирной землей, великолепный хрусткий сельдерей и, конечно, дыни, спелые золотистые дыни, обложенные духовитой соломой, и еще тепло веет тропиками — бананы, ананасы, авокадо.
В ласковом весеннем воздухе все эти запахи свежели, восхитительно утончались, от мостовой потягивало дегтем, расслаивались перемешанные ароматы, которыми восемьдесят лет напитывались древние пакгаузы: тонкий сосновый душок тары, вязкое амбре компоста, полстолетия назад окаменевшего на дощатом настиле, запахи бечевки, дегтя, скипидара, пеньки, густой мелассы, женьшеня, виноградных лоз и корнеплодов, прелый дух мешковины; чистый, крепкий запах свежемолотого кофе, прожаренного, знойного; запахи овса, сена в тюках, отрубей, яиц в корзинах, сыра и масла; и слышнее всего запахи мяса — замороженных туш, лоснящейся свинины и телятины, мозгов, печенки и почек, огузка, рубца и подгрудка, — и не только сырые запахи: в этом густо закопченном квартале имелось верхнее помещение, где мясники в компании с булочниками, банкирами, брокерами[16] и ученой братией наворачивали полновесные сочнейшие бифштексы, курящийся паром горячий хлеб, картофель в мундире.
Теперь — море, в него тут все упирается. Из этих закоптелых, почтенного возраста, состоятельных кварталов дома сбегают в доки, и не оставляет ощущение, что море когда-то было и здесь, что этот клочок суши у него отвоеван. Булыжным грохотом припоздавшей тележки напомнит о себе улица, что дозорно обегает порт, примечая закопченные мануфактурные лавчонки и закусочные, мощные связки товарных вагонов, сейчас выпотрошенных, пахнущих разомлевшей дощатой обшивкой и перемоловшими громадные пространства колесами.
К самой же воде подступают пирсы и склады, спокойно сосредоточенные после выполненных работ; громоздкие, кричаще уродливые, они несут отпечаток повелительной красоты больших дел и свершений; они не заносятся, эти кирпичные близнецы, они просто-напросто выполняют свое назначение: их прошивают железнодорожные нитки, они вмещают в себя огромные составы; закончив трудовой день, они сейчас переводят дух, как уставшие живые существа. Гулко отзовутся в их выжидательной глубине шаги, замрет тарахтенье припоздавшей тележки, отлетит голос рабочего, сказавшего «Спокойной ночи», — и спустится сосредоточенная волшебная тишина.
14
Легкий двухместный экипаж.
15
Хаос (звуков), путаница, суматоха (нем.).
16
Посредник в сделках, специализирующийся по определенным видам товаров или услуг. В оригинале анафорическая аллитерация.