Страница 2 из 54
А ведь Фолкнер восхищался тем, что весь свой мир он стремился выразить на каждой странице! Конечно, это могло выйти неуклюже и нередко сопровождалось промахами, но добивался-то Вулф творческой насыщенности, поэтической концентрации текста. Вот критерии, позволяющие судить о его удаче. Рассказы этого романиста, как и самого Фолкнера, были связаны кровеносными сосудами со всем его эпическим миром, и в лучших из них вулфовская «вселенная» вместилась в нетрадиционную малую форму писателя XX века. Интересно, что Фолкнер, делая свои заключения, ссылался и на краткие вещи Вулфа, на прочитанный им у него «рассказ-другой».
Американская критика показала себя более открытой, когда вышел посмертный сборник Вулфа — «Там, за холмами». Каноны малого жанра не соблюдались и здесь, но такие поздние вещи Вулфа, как «Возвращение блудного сына» и «Чикамога», были приняты как подлинные новеллы — и притом удивительные. В каждую из этих вещей достаточно упругой формы вошла вулфовская «вселенная».
У новеллы о блудном сыне, необычной по своему строю, и предыстория была необычная.
Долгие годы Вулф совершал поездку на родину лишь в воображении. Благочинный Эшвилл узнал себя в городке, изображенном им в «Ангеле»; с Юга в Нью-Йорк посылались негодующие, а то и угрожающие письма. Автору казалось, что путь домой ему заказан. Но тем реальнее были для него мысленные возвращения, одно из которых он описал, видимо, в 1934 году. Тут весьма ощутимы тяжелые времена: знакомая улица выглядит уныло, и сам автор из Бруклина явился оборванцем, потрепанным кризисом, под стать городу. Перед нами новейший вариант старой притчи: дома даже не узнали этого блудного сына. А о том, что ждало Вулфа на родине весной 1937-го, нам известно из его острого и чуткого репортажа, оставшегося недописанным. Соединить отстоявшуюся фантазию с оперативным репортажем — это было смелое решение редактора Эсуэлла, увидевшего здесь две части одной новеллы. И оно вполне в духе автора: две части, с их разными художественными стихиями, были внутренне скреплены. Достаточно отметить встречу времен, происходящую в обеих: первые, детские, изначальные впечатления от родных мест — и последние образы своего края, открытого вещему воображению и писательской наблюдательности. (А между этими временами как некий водораздел — пора «Ангела», задевшего земляков.)
Обе эти столь разные части, нашла «Нью-Йорк таймс», «великолепны, каждая в своем роде». А целое, проникнутое внутренне единой мыслью, можно тут добавить, — единственное в своем роде.
Побитый осенней непогодой город из фантазии становится экспозицией всей новеллы, а в действительном возвращении таятся ее неожиданности. На глазах у Вулфа, в горах, среди своих — здесь живет его родня из клана матери, — происходит отчаянно будничное, бессмысленное убийство: жестокость «диких» времен и не думает исчезать в индустриальную пору. А город, снова шумный, встречает былого «критикана» как знаменитость, «люди успеха» наперебой зазывают его к себе. И в таком повороте немало иронии: о почетных звонках бизнесменов герою сообщает мать, прогоревшая и годы кризиса, как и многие здесь.
Во время той же поездки Вулф «нашел» в горах и свою новеллу «Чикамога». Он заметил в начале 30-х, что родня его матери, Уэстоллы, — «самая интересная семья, когда-либо жившая в Америке…» Уже в «Ангеле» был набросан коллективный портрет этой семьи, получившей там имя Пентландов. Фантазеры и ясновидцы, сумрачные пуританские души, потомки шотландских поселенцев, они вносят религиозный пыл в деловые операции и устремляются к американскому «успеху». Для Вулфа это воплощенное прошлое страны, живое в настоящем: через семейную историю ему открываются американские истоки. Разветвленный материнский клан, как будто хорошо ему известный, не переставал удивлять Вулфа: его знакомство с двоюродным дедом Джоном оказалось неожиданным. Фермер, полный жизни в свои девяносто четыре года, привлек его и характером и речью — Вулф оценил «крепкий и поэтический язык», сохранившийся в этом сельском краю. Старый Джон захватил его рассказом о кровавом сражении Гражданской войны, на которую пошел мальчишкой.
Писатель издавна тяготел к новелле-сказу. Мы находим у него такую запись во второй половине 20-х годов: «Лучшие рассказчики — Шервуд Андерсон и А. Э. Коппард». Тут названы два мастера, для которых не было малого жанра без установки на слушателя, и при этом Коппард настойчиво сближал свой жанр с кино, считая намек и недосказанность их общими приметами. Вулф, формировавшийся в пору подъема новеллы на Западе, участвовал в ее движении. Характерное слово будней — и в городской толпе, и в глуши — постоянна звучит в его прозе. Но более всего ему удается новелла-сказ, воспроизводящая яркую, задевшую его «чужую речь». Виртуозна передав ее, уловив интонацию и склад речи героя-рассказчика, Вулф рисует его портрет. И при этом тонко организует свой сказ, найдя в услышанной от другого истории глубоко органичные для себя мотивы. Это видно на примере «Чикамоги».
Вулф бережно отнесся к слову Джона, далекому от книжности, создав фигуру реальную и одухотворенную. А мотив, выделенный им в этой истории, можно определить его же словами «лицо войны»: старый фермер возненавидел ее буквально навек. Романтическая история Джима, друга рассказчика, и Марты вызывающе не похожа на «южную романтику»: Джим рвется из строя к ожидающей его невесте, проклинает войну — и бессмысленно гибнет в конце сражения. «Чикамога», где давние бои освещены из XX века, была ко времени. И уже в 1941 году эту новеллу-сказ признали «исключительно хорошей по исполнению»; вскоре она стала в Америке хрестоматийной.
Так же высоко оценивали порой и другие рассказы Вулфа. Но мало кто до издания его повестей в 1961-м выражал сомнение: а подходят ли постоянные эпитеты «неуклюжая» и «громоздкая» ко всей его прозе? И мало чье внимание привлекали его сжатые вещи: живой разговор о них завязался за океаном только после успеха повестей. Тут была и неожиданность, что видно по типичному газетному отзыву:
«Поклонников Вулфа не удивят в этих повестях великолепная энергия, прекрасные характеры и лирическая напряженность; но совершенной новостью окажутся здесь для них сжатость, единство и сосредоточенность рассказа…»[1]
Отметим прежде всего, что лучшие из повестей Вулфа воспринимаются как вещи четкой формы. А потом напомним: они ценились и прежде, в особенности две повести 1932 года — «Портрет Баскома Хока» и «Паутина земли». Первая из них была премирована журналом «Скрибнерс мэгэзин» (проводившим конкурс на лучшую повесть) и охотно включалась в американские антологии. Позднее интерес к ней в Штатах снизился: Вулф ввел составляющие ее сцены, перемонтировав их, в роман «О Времени и о Реке». Но теперь, возвращаясь от романа к повести, критика и может оценить вполне сосредоточенность рассказа в ней. А «Паутину земли» — известный у нас монолог матери в Нью-Йорке, в который свободно входит ее жизнь и жизнь провинции[2],— еще Перкинс провозгласил редкой удачей автора, имея в виду емкость и экономию формы. Эта повесть и не отходила на задний план: она завершала сборник «От смерти к заре».
После горячего приема, оказанного этим повестям при переиздании, их нередко стали выдвигать как основные вещи Вулфа. К высшим достижениям автора, наряду с несколькими сильными эпизодами его романов, отнес их и авторитетный критик Малькольм Каули. И другие обозреватели, выделившие «Баскома Хока», нашли, что он не пострадал от времени и много говорит нашим дням.
Эта повесть со странным характером в центре ставит общий для прозы Вулфа вопрос о художнике и модели — или, иначе, прототипе. Прототип тут вполне очевиден: дядя автора Генри Уэстолл, удивительный нотариус в Бостоне. Учась в Гарварде, Вулф бывал у него и в конторе и дома, не мог наслушаться, как этот южанин проклинает погоду и честность янки, и считал его с теткой достойными целой драмы. А потом думал ввести этого «ученого мужа в своей семье» в первый роман под именем «дяди Эмерсона». Прототип был для него чарующим и неисчерпаемым, и у Вулфа накопилось уже множество страниц о нем, когда в 1932-м, после месяца усерднейшей работы, возникла повесть. И хотя многое тут написано явно с натуры, автор может и далеко отходить от нее: ведь он дает не портрет лица из своего ближайшего окружения, а причудливый характер, в котором открываются грани национального характера.
1
Thomas Wolfe: The Critical Reception. N. Y., 1974, p. 226.
2
Напечатана в журнале «Иностранная литература» 1971, № 7.