Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 199



* * *

Можно думать об эмиграции не как о несчастье, а как о новой жизни, о новой задаче, даже как о некоем освобождении. Парадоксально, но бывает так, что преодоление трудностей само по себе становится великим стимулом и приводит к непредвиденным, зачастую весьма положительным результатам. Да, работать без стимула, ни для кого, – тяжелая доля, но, как всегда, есть и оборотная сторона медали: можно отнестись к этому как к «вызову», как к борьбе за преодоление препятствий, как к задаче – духовной, душевной, даже художественной – найти смысл жизни внутри себя, если ничто вокруг не помогает, если ничто кругом этому смысла не придает. Страшное одиночество, отсутствие читателей, иной, отличный от российского, стиль жизни могут погубить писателя – или, напротив, помочь ему, дать стимул обрести новые человеческие и художественные силы и цели. Отношение к этому Набокова сегодня общеизвестно, но оно было известно и разделялось многими еще и в довоенные времена. Часто не только говорили: «Мы не в изгнании, мы в послании», – но и действительно верили в то, что настоящая русская литература и культура сохраняются именно за рубежом, что Серебряный век продолжается не в Ленинграде, а в Париже, что эмигранты «унесли Россию» в себе и что все равно, рано или поздно, они в Россию вернутся. Набоков знал, что «веку вопреки, / тень русской ветки будет колебаться / на мраморе моей руки»; и Ходасевич был уверен, что наступит время, когда «в России новой, но великой, / Поставят идол мой двуликий». А набоковский Федор говорит в «Даре»: «Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, – во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно, через сто, через двести лет, – буду жить там в своих книгах…»

Юрий Иваск в предисловии к антологии «На Западе» писал в 1953 году: «Обреченные на эмиграцию, то есть на несчастье, зарубежные поэты… творили, творят. Полная оценка этого творчества – удел будущих… читателей. Но, думаю, справедливо было бы признать, что самый факт эмиграции обогатил русскую поэзию „новым трепетом“ и – следовательно, наше несчастье было одновременно нашей удачей». Надо ли ныне спорить о том, что эмиграция обогатила новым (набоковским, газдановским) трепетом и русскую прозу, что она была не только губительной, но и творческой?

Даже западное влияние на Газданова я воспринимаю как явление положительное. «Чистая и простая интеллектуальная проза Газданова» – результат влияния не столько, может быть, Пруста, как говорили, сколько некоторых традиций французской литературы вообще. В слиянии двух разнородных элементов – русского и западного – в одно целое – прозрачную классическую прозу с новым тревожным содержанием, с ее «арзамасским ужасом» XX века, сутратой веры и всехценностей и в то же время сдуховным преодолением пустоты и, в конечном счете, торжеством над этими разрушительными стремлениями – Газданов создал нечто новое в русской литературе, такое, чего до него не было. И его опыт, может быть, понятнее и ближе российскому читателю, после развала империи и ее идеологии.

Свобода духа и внутренняя независимость («никаких авторитетов не признавал») – самые существенные черты газдановского характера – и искусства. Даже резкие высказывания молодого автора о некоторых маститых представителях эмиграции (возможно, и сознательно рассчитанные на откровенный эпатаж), скорее всего, говорят о том, что сохранить полную внутреннюю интеллектуальную независимость было для Газданова важнее, чем быть в выгодных отношениях с теми, от кого во многом могла зависеть его писательская судьба. Газданов терпеть не мог рабской психологии, бессмысленного преклонения даже перед классиками. Он никогда не колебался и всегда настаивал на своем, если был уверен в правоте, рискуя испортить хорошие взаимоотношения с критиками, издателями или какой-нибудь «знаменитостью» и продолжал делать свое дело вопреки всему и всем – как и следует истинно свободному и независимому человеку и художнику. Газданов учит нас жить между чудом и рабством в той стране, которая называется Свобода Духа и в которой заключено, по словам Набокова, «все дыхание человечества». Вместе с тем хотелось бы сказать и о природной доброжелательности Гайто Газданова (замеченной Адамовичем только к концу жизни писателя). Все, кто знал его ближе (или прочел лучше!), единодушно говорили об этой прекрасной черте газдановского характера. Было что-то очень здоровое, очень положительное, жизнерадостное и добродушное в Газданове: крепкое начало доброты, благородства и жизненной силы, направленной к творчеству, к вере и надежде, а не к сатире и разрушению, – начало, в конце концов оказавшееся сильнее его иронии, насмешки, сомнения и всего его страшного жизненного опыта.

* * *

После головокружительных похвал начала 1930-х годов на протяжении всей последующей жизни Газданова ожидали либо пренебрежительное отношение к его творчеству со стороны критики, либо полное замалчивание его: в середине 1930-х годов критика кое-как еще хвалит Газданова, но похвала эта почти всегда двусмысленна (что порой хуже отрицания), а с 1940-х годов вокруг писателя образуется «мертвая зона» – почти полное молчание эмигрантской критики в последние двадцать лет его жизни! Ни одного отклика на его последние три романа (1953–1971)! Ни одного! Три небольшие рецензии-одиночки на рассказы за весь послевоенный период. Пришлось ждать полвека до первого полного издания и его единственному, полностью не напечатанному при жизни писателя роману «Полет» (1939) – Даже возвращение Газданова на родину произошло далеко не так благополучно, как хотелось бы. События опередили публикации; Газданов не попал в первую волну возвращавшейся литературы, а потом вместо достойного форума (каким был бы, скажем, «Новый мир», в редакции которого лежал роман Газданова «Вечер у Клэр», ожидая публикации, но предпочтение – по вполне понятным для тех времен причинам отдали Солженицыну) впервые его стали печатать в малоизвестных и малопрестижных изданиях. Первый, и навсегда оставшийся самым популярным, его роман «Вечеру Клэр», который принес Газданову славу и признание в 1930 году и заставил говорить о нем как о втором Набокове и который через полвека мог бы (и должен был бы!) стать литературным событием в России конца 1980-х годов, так и не получил адекватной своим достоинствам оценки на родине. Его рассказы, по крайней мере десять или пятнадцать самых лучших из них, являются несомненными шедеврами и, безусловно, обеспечивают Газданову постоянное место в истории русской литературы; – будь они опубликованы отдельным сборником, они могли бы произвести огромное впечатление, – но не было и этого. Когда в 1990 году однотомники Газданова вышли в Москве, было очевидно, что «уже поздно» – наиболее благоприятный момент упущен. Социальные потрясения вообще не способствуют открытию новых писателей, а особенно тогда, когда книги их, по непостижимой причине, оказываются на прилавках уже после того, как было открыто множество других имен. Итак, Газданову опять не повезло; в Москве его называют писателем «элитарным», считают, что он не для «масс» (а это только отчасти правильно). Хотелось бы, чтобы развернулось более живое обсуждение творчества Газданова, чтобы его имя прозвучало в стране громче, чтобы писателя услышали – он этого заслуживает… Подлинное, широкое признание еще впереди.

Хочется верить, что настоящее издание – самое полное собрание сочинений Гайто Газданова – станет переломным в этой ситуации. Я убежден: не можеттакого быть, что читателю, открывшему любой из этих томов, не понравятся эти замечательные романы и шедевры-рассказы, что не потрясут они русского читателя своей психологической и философской глубиной, размышлениями о жизни и смерти, о любви и случайности, о смысле и бессмысленности бытия, своим тончайшим выражением этих мыслей и «движений души», своей неповторимой, спокойной, но в то же время напряженной словесно-камерной музыкой, своим непогрешимым ритмом, интонацией, своим чистейшим, прозрачным, звенящим великолепным русским языком.