Страница 53 из 69
Умершему Проклу даже обещают награду, если он встанет из гроба:
В этом есть и своеобразная жестокость – немая, формализованная, условная скорбь. Но есть и тонкое понимание особой, внеличностной поэтики. Некрасов пользуется народными приемами, как художник-примитивист. (Можно себе представить, как удачны были бы иллюстрации к поэме, выполненные незнакомым с перспективой самоучкой.) От этого возникает даже странный комизм, порожденный неуместностью определений, неправильностью речи, случайностью и несуразностью деталей.
Например:
Или вот описание мертвеца в гробу:
Но уж совсем неожиданно описание деревенского дурачка, который «опять помычал – и без цели в пространство дурак побежал». Именно – в пространство, то есть, дураку все равно, куда бежать.
Обычная некрасовская сентиментальность в этой поэме оправдана фольклорной условностью. Больше всего «Мороз Красный Нос», за исключением красивых, «пушкинских» мест, похож на жестокий романс, на блатную песню.
Душераздирающая экспрессивность, гиперболичность в соединении с холодной картинностью, упрощенность, даже примитивность выразительных средств – и сильная, всепоглощающая интонация, которая и есть главная в блатной песне – вот что идет действительно от народа в этих стихах.
Вообще, следует сказать, что Некрасов интереснее всего, когда он описывает крайности крестьянской жизни. Не потому ли, как часто замечали, у него так много смертей? На одном полюсе – труп, на другом – мертвецкое пьянство. Кстати, по замыслу, именно сценой в кабаке должна была закончиться поэма «Кому на Руси жить хорошо». Именно там пьяные герои получают ответ на свой хрестоматийный вопрос.
Между смертью и пьяным блаженством, между адом и раем народной жизни, Некрасов тасует своих униженных и оскорбленных персонажей. Лишая их даже единственной свободы – свободы созидательного крестьянского труда – он обращает свой народ в ходячие сосуды скорби, автоматически выполняющие обязанность жить. И только в экстремальные моменты – смерти или удалого загула – они возвращаются к человеческому обличию.
Тем не менее, несмотря на отдельные прорывы, Некрасов не вышел за пределы народнической литературы тогдашних шестидесятников. Только с приходом Платонова русская словесность впервые проникла в душу простого человека и заговорила его языком. Да и крестьянской поэзии пришлось ждать Есенина и, пожалуй, Заболоцкого с его потрясающей поэмой «Торжество земледелия».
Некрасов не смог преодолеть межклассовую преграду. Почему? Может быть, ответ на этот вопрос можно найти у Бахтина: «Классовый идеолог никогда не может проникнуть до ядра народной души: он встречается в этом ядре с непреодолимой для его серьезности преградой насмешливой и циничной (снижающей) веселости, с карнавальной искрой веселой брани, расплавляющей всякую ограниченную серьезность».
Не поэтому ли в русской классике так и не родился настоящий народный роман? Например, такой, как «Похождения Швейка», о котором, кстати, упоминает в той же записи Михаил Бахтин.
Некрасов жалел мужика, и, может быть, как раз поэтому его крестьяне остались декоративными, опереточными мужиками.
Этот ограниченный реализм – «когда секут» – дорого стоил русской литературе, которая справлялась с изображением народа только в отдельных, хоть и гениальных, эпизодах – таких, как «Хозяин и работник» Толстого или «Мужики» Чехова. Некрасов, и в этом он был солидарен со многими своими современниками-писателями, да и с художниками вроде Перова, всей душой брался за задачу: поднять народ до своего – или Гриши Добросклонова – уровня. Но народ предпочел остаться на своем месте – за пределами некрасовского треугольника.