Страница 10 из 17
Каково было Марии Венедиктовне услышать это безразлично-почтительное «вы»? Маруся не обратила в радости и в горе на это внимание, но профессор Бронзов потом утверждал, что у ее мужа в тот момент был такой вид «себе на уме», точно он думал при этом: «Пожалуйста, говорите что хотите, я-то знаю, кто я, откуда я и куда…» Профессору этот вид не нравился. Впрочем, оставалась надежда на лечение то ли фосфатами, то ли лизатами (Светочка не помнила чем). «Если ничего не случится», память должна была рано или поздно вернуться.
Но это самое «что-то» как раз и случилось в середине марта.
Андрей Коноплев бежал из клиники через случайно оставленное открытым окно (мыли окна к весне), обставив свой побег с хитростью и предусмотрительностью, которую все врачи расценили как лишнее доказательство его ненормальности и которые каждому профану показались бы доказательством полного и недюжинного разума беглеца. Он произвел в больнице ряд мелких краж, добыв себе гражданское платье, некоторую сумму денег, и исчез. Были приняты все возможные меры для его обнаружения, но они ни к чему не привели.
Почти два года продолжалось, как теперь ему стало ясно, его отсутствие из этого мира. Мнения о нем были различными. Мария Венедиктовна и мысли не допускала о симуляции, о каком-либо обмане – она-то знала своего мужа. Медицина и следственные органы тоже не считали вероятной такую возможность: самый доскональный анализ кассовых дел «Ленэмальера» оставил репутацию Коноплева незапятнанной.
Едва ли единственный человек в его окружении – Иван Саввич Муреев, тогда еще интендант третьего ранга, старый друг Андрея Андреевича, преуспевающий толстяк, принявший в делах осиротевшей семьи большое и теплое участие – спасибо ему! – как-то все помаргивал, прищуривался, когда речь заходила об исчезнувшем приятеле, разводил руками, сомневался: «Не знаю, не знаю, Мария Венедиктовна, ничего не могу утверждать… Сказать по правде, я Андрюху всю жизнь считал полнейшим шляпой, а он – вон какую штуку удрал!.. Не понимали, значит, его, недооценивали, а?! Человек-то он оказался скрытный – кто его знает какой…»
Но Мария Венедиктовна не обращала внимания на муреевские сомнения. Она полагала, что… Впрочем, неважно, что она, женщина, об этом полагала. Когда прошел год, потом время стало приближаться к полутора годам отсутствия мужа, она и сама начала поглядывать на того же Ваню Муреева не так, как прежде… Странное полувдовство это ее раздражало. А жизнь шла, дни летели… Надо было что-то придумывать…
Вот почему, когда 12 января, почти через два года после его побега, в прихожей старой коноплевской квартиры внезапно раздался звонок, давно уже не слыханный, невозможный, но такой знакомый тройной звонок, Мария Венедиктовна, не помня как, добежала до двери и чуть не умерла дважды: за секунду до того, как ее открыть, и через секунду после того, как она распахнулась.
На лестнице, держа в руках чей-то завернутый в прокеросиненную бумагу отремонтированный примус, странно, виновато улыбаясь, проводя, как после крепкого сна, тыльной стороной ладони по глазам, стоял Андрей. Муж…
– М-м-м-м-арусенька! – проговорил он в следующий миг, роняя свой примус и медленно опускаясь на пол перед дверью, точно становясь перед ней на колени. – Мне что-то нехорошо… Но я пришел…
Профессор Бронзов и его соратники обследовали тогда Андрея Андреевича и так и этак. Возможно, для науки их усилия дали что-то, но практически онине привели ни к чему… Установить, где был почти два года Коноплев, чем он существовал, что заставило его, выздоровев, вернуться восвояси, никак не удалось ни им, ни следственным органам, которые, впрочем, определив характерный случай психического заболевания, скоро перестали интересоваться Коноплевым.
Придя в себя и окрепнув, Андрей Коноплев стал совершенно здоровым, нормальным человеком. «Нормальным с некоторыми ограничениями», – сказал Марусе Бронзов, предупредивший, что ни в коем случае нельзя эти «ограничения» пытаться насильственно отменить. Это опасно. О тех почти двух годах надлежит молчать; случаи такого «вагабондизма» могут повторяться…
Коноплев так и остался жить «с вырванными двумя годами». Врачи, весьма заинтересовавшись им, добились того, что его устроили на работу в «Ленэмальер-Цветэмаль» по его же специальности. Его не без труда и хитростей убедили, что он уже был тут бухгалтером и что именно отсюда его вырвала катастрофа 17 декабря, случившаяся будто бы в 1936 году. Она-то и вытравила предыдущие дни и месяцы из его памяти. Все это было, конечно, ложью, но типичной «ложью во спасение».
Ну, что же? Он и стал так жить. И довольно легко примирился со своей странной отличной от других – человек, потерявший два месяца!
А чего тут особенно волноваться? Два месяца, шестьдесят один день, подумаешь, какая пропажа! Что он потерял-то с ними? Восемь походов в бани на Фонарный; десять или двенадцать посещений
парикмахерской на площади Труда… Пятнадцать семейных ссор, двадцать мирных вечеров, когда они с Мусей вдвоем принимались за Светку… Сотни две бумажек с подписью «А. Коноп…», ушедших в разные места из «Ленэмальера»… Да, может быть, и к лучшему, если всего этого будет поменьше?
Так жил он, так прожил последние предвоенные годы и грозовую полосу войны. После заболевания Коноплева освободили вчистую от военной службы, и он вместе с Мусей и Светочкой ездил в эвакуацию, сидел в этом диковинном по названию, а за три года ставшем даже милым Мордвесе, хлопотал о вызове в Ленинград, дрожал за свою драгоценную «жилплощадь», вернулся весенним вечером на свой Замятин, как все старые ленинградцы, переживал заново встречу с Невой, Адмиралтейством, Исаакием…
Странная штука – жизнь! И пришел он в то же самое полутемное помещение «Ленэмальера», и сел в свое старое кресло перед тем же самым столом, перед которым сидел и до войны…
И за повседневными делами так плотно позабыл все когда-то бывшее, что даже в последние дни, когда на него стали сыпаться из ниоткуда непонятные и грозные шальмугровые яблоки, ему и в голову не пришло хоть как-нибудь связать их в самых робких предположениях с той, первой, совершенно реальной своей тайной.
Зато с той большей быстротой завеса вдруг поднялась перед ним после ночного разговора с дочкой. И тут обыкновенный человек вдруг усомнился: а действительно ли он такой уж обыкновенный? А может быть… Он не знал еще, в чем же заключается эта его необыкновенность; ведь никому было не известно, где он был, что делал в те два таинственных года.
Что он, бродил, как нищий безумец? Непохоже! Скрывался где-то тут же, в Ленинграде или Москве? Немыслимо, исключено: его убежище было бы моментально открыто.
Боже, воля твоя! С конца 1934 по 1937 год! А ведь экспедиция профессора Светлова отбыла из СССР на неведомый остров как раз в апреле 1935 года. И в Москве благодаря удивительному сцеплению случайностей Светлову пришлось заменить заболевшего хозяйственника и финработника (финработника!) неким А. Коноплевым. Это все совпадения?
Нет, возможно, возможно! В ленинградской телефонной книжке подряд стоят 10 Коноплевых, из них 3 «А» и 2 «А. А.». Да, но нога? Звездообразный шрам по правой лодыжке, бледно-розовый некрасивый шрам, так давно знакомый и так недавно получивший вдруг совершенно неожиданное значение. Сколько лет он был уверен, что шрам этот остался у него от той катастрофы на Арсенальной набережной. А теперь?..
В письме профессора Ребикова ясно сказано, что шрам образовался на месте рваной раны там, на берегу Хо-Конга… Да и в дневнике… Кстати сказать, сам этот дневник, он-то что? Тоже совпадение…
…Глубокой ночью под непрекращавшиеся всхлипы Светочки, доносившиеся из столовой, в отсутствие Марии Венедиктовны (естественно, что в таком расстройстве чувств она осталась ночевать у брата… Да нет, она не из болтливых, этого опасаться не приходится!) ленинградский главбух Коноплев А. А. встал, не очень-то важно себя чувствуя, с постели, бросил взгляд на градусник, показывавший 38,3, его вечернюю температуру, накинул свой любимый, Марусииыми верными руками в первый год их брака сшитый стеганый халат, попал ногами в обсоюженные еще в Мордвесе, в эвакуации, валенки и, сев в кресло, надолго, до утра ушел в чтение малоразборчивых каракуль тетради. «А. Коноплев. Дневник № 2»? Что ты поделаешь? Пусть будет – два! А вот почерк – как это объяснить?! И его, и совсем не его… Другого Коноплева?