Страница 2 из 64
И брат его сказал: "Говорят, былое благочестие совсем исчезло из нашего мира. Я молюсь. Я сидел на полу в полночь и посыпал голову пеплом. Молился о том, чтобы ты хотя бы перед смертью принял Закон".
Адам, съежившийся в темном углу, задержал дыхание, чтобы услышать ответ отца.
Ответа не последовало.
Брат отца сказал: "Не доверху наполнена ещё чаша слез Господних. И не было в тебе веры, чтобы дождаться, пока переполнится чаша сия, и мир станет святым. Не в Бога ты веровал. Ты верил в человека".
Адам, скорчившийся в темном углу комнаты, комнаты, которую смерть заполняла постепенно, как сумерки, слушал медленное дыхание отца и ждал.
Потом, почти шепотом, отец сказал: "Да, я верил в человека".
"А это - богохульство, - сказал старик, неумолимо склоняясь над ним в наступающих сумерках. - Разве это не богохульство? Отвечай, богохульство?"
Адам услышал, как сердце в груди сжалось и сделалось маленьким. Долгое время ему казалось, что он не сможет больше вздохнуть.
И затем погасшим, бесцветным голосом отец ответил: "Да".
Вот так, в один миг, единым словом отец отнял у сына то, что даровал много лет назад, подарок, доставшийся ему такой дорогой ценой - годами мученичества в берлинском тюремном подвале. Телу отца понадобилось ещё полгода, чтобы умереть, но Адам знал, что его "я" уже мертво. И ещё Адам знал, что в тот миг, когда отцово "я" умерло, его, Адамово, "я" родилось.
Теперь, шесть месяцев спустя, когда тело отца упокоилось в земле, Адам понял, что он, его сын, все годы юности жил только одной мечтой - об отцовской жизни, отцовском мужестве, отцовском геройстве. И устремляя взгляд поверх уличной грязи, поверх свиного хлева герра Целлерта, поверх громоздкого Замка, он ещё яснее понял то, что пришло ему в голову шесть месяцев назад. Это озарение, а вместе с ним и осознание долга, пришли к нему в той самой комнате, в тот самый миг, когда отец отрекся от всего, за что страдал и чем был.
Мог ли он, его сын, продолжать жить прежней жизнью? Как мог он сидеть в мрачной каморке, окруженный шелестом всех этих тикающих часов и часиков, развешанных вокруг по стенам, и весь светлый отрезок дня терпеливо склоняться над столом, ремонтируя будильники этого жалкого, суетливого городишки, затерянного в Баварии? Как мог он вставать из-за стола, когда дневной свет угасал, и вечер за вечером возвращаться в дядюшкин дом, и есть вареную капусту, и слушать все те же слова, и ложиться в ту же постель, и лежать без сна, уставившись в ту же темноту над головой, и мечтать, что настанет день, когда он не будет так одинок во тьме.
Нет, не мог он больше влачить это жалкое существование. Теперь он знает, как поступить. Он подписал долговое обязательство. Ну и пусть, думал он в ознобе возбуждения, пусть отец отрекся от этого долга, он, Адам, не отвергнет.
Стоя и глядя на гору, он услышал, как дядя вышел из дома. Он не оборачиваясь знал, что это дядя. Дядя подошел и встал рядом, маленький, согбенный старик в ермолке. Адам знал, что скажет этот старик.
- Пошли в дом, - сказал старик.
- Нет, - сказал Адам.
- Так положено и предписано, - сказал старик. - Настало время молитвы.
- Послушайте, - тихо проговорил Адам, - я не хочу вас обидеть. Я сделал то, что положено и предписано. Я разорвал одежды. Глядите!
Он стянул пальто с левого плеча, как бы предлагая дяде проверить.
- Разве не разорвал я одежды? - спросил Адам. - Разве не склонялся над телом отца моего, пока на губы ему не положили перо, и не надрезал кафтан перочинным ножом, и не разорвал его больше, чем на пядь?
- Все так, - сказал старик, - но...
- Вы хотите, - прервал его Адам, - вы хотите, чтобы теперь я вошел в дом, снял обувь и сел на пол в комнате, которая пропахла воском и безысходностью?
- Иди в дом, - сказал старик.
- Нет. Я останусь стоять здесь.
- Ты не почтишь своего отца?
- Я стою здесь, чтобы почтить человека, которым когда-то был мой отец, - сказал Адам, стыдясь гнева, заставившего дрогнуть его голос, и в то же время радуясь ему. - Я смотрю на гору, чтобы почтить его.
- Пф-ф! - сказал дядя.
- Помните его стихотворение? - спросил Адам, снова успокаиваясь. - Про гору.
- Да, и написал он его по-немецки, - сказал старик. - Священный язык был для него недостаточно хорош.
- Это, должно быть, та самая гора, - сказал Адам, не слушая старика. И начал декламировать по-немецки:
Если бы только я мог стать достойным этой горы,
Если бы только я мог...
Дядя дернул его за рукав.
- Послушай, - сказал он. - Твой отец пренебрег священным Законом. Он верил в то, что только человек может принести людям свободу. Он поехал в Берлин и предался учению, в котором нет ничего общего со священным Законом. Он преломил с ними хлеб, и они делали вид, будто уважают его. Но знаешь ли ты, как они поступили?
Адам кивнул.
- Так помни, - сказал старик, склоняясь к самому его лицу. - Они делали вид, что уважают его, те, кто ратовал за новое учение и новую свободу. Но когда он написал свою книгу и восславил горы и реки - что было? Ему дали понять, что он еврей, и обязан сойти с тропы в грязь, и снять шапку, а неевреи будут гавкать на него: "Jude, mach Mores3". Да, я видел, что писала берлинская газета о книге твоего отца, писали те самые люди, которые преломляли с ним хлеб. "Jude, mach Mores" - вот что они писали. Именно это означали их слова: "Еврей, ты не имеешь права восхвалять наши горы и реки, ибо они наши. С твоей стороны, еврей, это дерзко и нелепо говорить, что ты их любишь". Ты помнишь это?
- Да, - сказал Адам. - И я помню, как мой отец сказал тогда, что потребуется ещё не одно столетие, чтобы человек окончательно стал человеком, но кто-то ведь должен дожить до этого дня, и он взял мушкет и встал на баррикады рядом с ними, и умер бы ради того, чтобы помочь им приблизить этот день.
- Но, - сказал дядя, - он вернулся и умер, приняв Закон Божий.
- Он был старым и больным, - сказал Адам.
- Он был старым и мудрым. И я молюсь о том, чтобы ты ещё в юности извлек пользу из его мудрости.
Адам промолчал.
- Ты хочешь сказать, что укоренился в своей глупости?
- Если вы так это называете, - спокойно ответил Адам.
- А как ещё прикажешь это называть? Разве не глупость - ехать в Америку, - он замолчал и вгляделся в лицо Адама. - Или мои молитвы были услышаны? - прошептал он. - И ты не поедешь?