Страница 15 из 19
Миссис Партон было в то время около сорока; полноватая, но с безмятежными ярко-синими глазами и стройными лодыжками, она выглядела совсем недурно. Болтону Лавхарту исполнилось пятьдесят девять. Шел 1934 год.
Она принесла в дом порядок и чистоту, но ничего особенно менять не стала. Старая мебель и всякие безделицы, ветхие и истертые, остались на своих местах. Она была слишком хитра, чтобы попасться в эту ловушку. Перемены настанут позже, если вообще придется что-либо менять. Она знала, что чердак всегда был заперт на висячий замок, но после первых же расспросов угомонилась. Муж сказал ей, что держит там книги и бумаги, свой "труд", "книгу", и не любит, когда туда заходят. В его отсутствие она пробовала отпереть дверь найденной связкой старых ключей, но безуспешно. Замок оказался надежным. К тому же у нее не было причин не доверять мужу. Иногда он поднимался на чердак и проводил там какое-то время. Она знала, что он с причудами и привык все делать по-своему. Все говорили, что он с причудами. А она могла и подождать. Она выжидала, чтобы потом утолить жажду более сильную, чем любопытство.
Ее сын, Джаспер Партон, тоже переехал жить в дом Болтона. Этому ладно скроенному, мускулистому парню, в будущем, однако, обещавшему располнеть, было лет девятнадцать. У него были вьющиеся черные волосы, крупный рот, отличные зубы, которые он часто показывал, выжидательно улыбаясь после какой-нибудь своей реплики. Он охотно смеялся, особенно собственным шуткам. Скажет что-нибудь - и вращает карими глазами, как дурашливый жеребец, а потом заходится от хохота. Он то и дело потирал руки или щелкал суставами пальцев. Свою мать он звал "старушкой" и "птичкой-синичкой" и частенько, в игривом расположении духа, похлопывал ее по мягкому месту. Скоро он и Болтона стал похлопывать по плечу и звать "папашей" или "стариком". Поначалу его мать это беспокоило, но вскоре она убедилась, что мужу это не только не противно, а, похоже, даже нравится.
Болтону и вправду нравилось. Ему вообще нравилась эта новая жизнь. Нравились друзья, которых приглашала жена (хотя она мало кого приглашала, намереваясь впоследствии от некоторых из них избавиться), и он даже пробовал научиться играть в бридж. А больше других ему нравилась Джени Мэрфи, девушка Джаспера, миловидная и хорошо воспитанная; говорила она мало, но серые глаза ее смотрели открыто и ясно. Болтон Лавхарт купался в новом счастье и никак не мог к нему привыкнуть. Он и не подозревал раньше, что жизнь может быть такой.
Миссис Лавхарт недолюбливала Джени. Вернее, не то что любила или не любила - ей не по вкусу была сама кандидатура Джени Мэрфи. Джени Мэрфи не годилась. Хотя бы потому, что была дочерью такого отца, как старый Том Мэрфи. И католичкой в придачу. Но миссис Лавхарт умела ждать и обладала превосходной выдержкой.
Поэтому она даже обрадовалась, когда осенью 1940 года сына призвали на военную службу. Он о Джени и думать забудет. В этом она не сомневалась. А война была где-то далеко. Далеко за океаном, где ей и подобало быть.
Болтон Лавхарт тоже почти ликовал, когда пришла весть о призыве. Он любил Джаспера, но эта новость взбудоражила его, породила ощущение, что он держит руку на пульсе жизни. Он пошел провожать Джаспера на вокзал.
- Прощай, папаша, - с добродушным презрением сказал Джаспер и повращал глазами. Хлопнул старика по плечу: - Береги себя.
Болтон Лавхарт хотел что-нибудь сказать, только не знал что, но что-то набухало у него в сердце.
- Мальчик мой... - начал он, - мой сын...
И не мог подобрать слова.
- Бывай, папаша, - сказал Джаспер, запрыгнул в тамбур и, широко улыбнувшись Бардсвиллу, исчез из виду.
У Болтона Лавхарта вошло в привычку с раннего утра идти в город за газетой. Он стал читать книги и журналы о Европе и о войне. Останавливался и беседовал с людьми на перекрестках или на почте о том, что происходит.
- Насколько мне стало известно, - начинал он и, откашлявшись, продолжал сообщение.
Ни о чем другом люди не стали бы слушать. Но шла война, и они слушали. А когда Болтон уходил, кто-нибудь из них говорил:
- А у старика Лавхарта, оказывается, есть голова на плечах. Сколько книг прочел.
Другой отвечал:
- Чего б ему не читать. В жизни палец о палец не ударил. А вот мне приходилось надрываться и бегать за всемогущим долларом. Да если б мне не работать, я бы тоже сидел сиднем и читал книжки.
И все же они его слушали. Один раз Болтона попросили доложить о европейской ситуации в клубе "Киванис" . В городе он стал признанным экспертом. Произносил речи во всех городских клубах и даже в школе. Казалось, то, чего он ждал всю жизнь, исполнилось. Он был счастлив.
С началом войны прежнее счастье переросло в какое-то блаженное возбуждение, самым сумрачным днем согревавшее душу. Иногда он удивлялся своей внутренней легкости и новому смыслу жизни и, оторвавшись от работы или застыв посреди улицы, спрашивал себя: Да я ли это, я ли это? Он теперь все время был занят. Приходилось прочитывать ворох книг, журналов, газет и делать заметки. Кто-то должен все узнавать и рассказывать людям, объяснять, что происходит. Кто-то ведь собирает макулатуру и старые покрышки. А кто-то распространяет государственные облигации и заботится о сборе денег для Красного Креста.
Он жил утренними газетами и радионовостями. Поражения, каждая их подробность, разрывали душу, но в этих ранах была острота жизни, несущая обновление и силу духа. Он шел по улице из центра города, куда ходил за утренней почтой, надеясь, что придет письмо от Джаспера, как вдруг услышал о Батаане . Его остановил мистер Салливан, живший чуть ниже на холме:
- Они только что сдались. На Батаане. Только что передали по радио.
- Спасибо, - пробормотал Болтон; мистер Салливан ушел, а он все стоял, мерно вдыхая душистый весенний воздух, не вытирая катящихся по щекам слез, переполняемый чувствами. Потом робко протянул руку и провел по коре старого клена, росшего между тротуаром и мостовой. Шероховатая кора приятно бугрилась под пальцами. Он благоговейно погладил ее. Посмотрел на дерево, на сочные восковые наклевки почек, обвел взглядом улицу, дома, деревья, пробуждающиеся газоны, огромное, свежеумытое, сияющее небо. Все было настоящим. Настоящим.