Страница 6 из 9
Потом фахтор (или перекупщик) бросался в дом и выносил на подносе рюмку водки. Барон Икскуль фон Гильдебрандт выпивал рюмку водки и проезжал дальше, стараясь не смотреть на гимназистика, фахторского сына. Косвенным взглядом, прекрасно видящим, но не задерживающимся, он, как хлыстиком, водил по проезжающим латгальцам в коричневых хлебного цвета куртках. Они снимали шапки чужими четырехугольными руками, не смотря. Ерзали, елозили шапкой по голове, не до конца ее стаскивали. Совсем не кланялись.
Раз в год, когда бывал летний праздник, Залемаа, с протяжным воем, кострами и брагой, к барону Икскулю фон Гильдебрандту приезжал из города Розеншильд фон Паулин, не генерал, брат генерала, банковский служащий; госпожа Кнаус, красавица, и адвокат Цеге фон Мантейфель; брат генерала и банковский служащий были в серых пиджаках, среднего возраста, сдержанные. С ними ехал невидный круглый человек, вез пакеты и свертки. Госпожа Кнаус надевала белый пластрон, фигаро, подтягивала юбки пажиком; она сидела в коляске надменно, пластроном вперед, сама правила лошадьми; рукою в лайке натягивала вожжи и щелкала бичом. Местечковые евреи сходили с дороги прямо в канаву, увидя ее. В канавах стояла вода; евреи стаскивали картузы со старых, слежалых волос. Они не знали, кто эта барыня, потом выходили из своих канав и шли кто куда.
Барон Икскуль фон Гильдебрандт приветствовал гостей с северным немецким акцентом XVIII века. Они точно так же отвечали ему. В одиночку же все говорили как попало.
Съезжались какие-то громоздкие старые барышни в острых крахмаленных белых платьях, в черных чулках.
За стеною крепостной фабрики, за балюстрадой, казавшейся совершенно нежилою, начинался тогда непонятный и холодный остзейский разврат. У женщин вынимали из платьев груди, бережно держали их на весу, как бы взвешивали, гладили, а крахмаленные женщины смотрели на свои груди, как на посторонние вещи или плоды.
Госпожа Кнаус, не улыбаясь, застегивала свой пластрон.
Латгальцы не видели ни барона, ни госпожу Кнаус, ни старообразных барышень. Они были заняты своими кострами, брагой, воем. А потом они рассказывали о барышнях, о каждой в отдельности, о бароне, о его гостях, что ели, как ели, как там шло это дело. Было известно все. Счет был давнишний. Дед барона Икскуля фон Гильдебрандта был собачник, - там на дворе стояла каменная собачарня, там девки кормили псов. А этот барон хороший. Он любил, как был молодой, портить детей, за это его угнали из гвардии. Раньше кнутом любил забавляться. Это у него была специальность. Он никого не обижает. Мать у него была злая, померла иль нет.
Они сюда пришли с Александра с Первого, когда они поляков били. Они никого не касаются теперь. Имение не его; имение теперь у этого толстого разбойника из города. И с ним фахторов сын в компании. А ему только усадьба оставлена. Лучше бы стенку развалить на кирпич, на печки. Такая ужасная стена. Теперь пропадает. Все равно.
Я - читатель Публичной библиотеки с 1912 года.
Я никогда не забуду впечатления, которое на меня произвел когда-то выданный мне в читальную залу из отделения журнал двадцатых годов "Московский вестник". Поля журнала были сплошь исписаны карандашом, крупным, дрожащим, проволочным почерком. И по почерку и по резкости заметок на полях я признал Вяземского. Я тотчас об этом сказал и сразу был приглашен читать в отделение. Я получил "Московский вестник" в тот день не как читатель, а как подписчик.
Приключения с книгами бывают не менее удивительные, чем с людьми.
Я как-то отрицал принадлежность Пушкину одного слабого стихотворения, которое упорно ему приписывал один маститый тогдашний пушкинист, и отрицал на основании той же статьи (в журнале восьмидесятых годов), по которой авторство приписывалось Пушкину. В статье, между прочим, рассказывалось, как брат Пушкина, Лев Сергеевич, прочел автору статьи это стихотворение, а на прямой вопрос, обращенный к нему: принадлежит ли стихотворение А. С. Пушкину, ответил полным запамятованием и решительно отказался об этом высказаться.
Мне показалось странным, что стихотворение приписывалось Пушкину несмотря на такой ответ.
Я очень удивился, когда получил от редакции научного сборника, в который была послана моя заметка, ответ, что этой фразы Льва Пушкина в статье, которую я цитирую, нет.
Я бросился в Публичную библиотеку. Мне выдали журнал. Фразы Льва Пушкина, на которую я ссылался, не было. Я немного растерялся, но попросил другой экземпляр того же журнала. Фраза Льва Пушкина там была. Очевидно, она выпала из набора в части тиража старого журнала. А из-за ее отсутствия стихотворение было решительно приписано Пушкину и внесено в одно из полных собраний его сочинений.
Это, разумеется, мелочь. Но когда встречаешь, например, в альманахе "Эвтерпа" 1830 года стихотворения Рылеева и Кюхельбекера за полными подписями, начинаешь интересоваться фамилией цензора, вспоминаешь, что это "массовый" тогдашний альманах, "альманах мужик", по выражению Белинского, книги становятся тем, чем были - людьми, историей, страной.
Я видел в Берлине такой номер. Эстрада была обтянута снизу какой-то резиной, простыней, чем-то отвлеченным. Выходит дядя удивительна обыкновенного типа, с круглой рыжей бородкой, в котелке. Такие обыкновенные люди были только в девяностых годах. И начинает прыгать с серьезным видом, все выше, выше - до потолка. Раз прыгнул - и не вернулся. До того высоко.
Мандельштам - немножко в этом роде.
Борьба с фашизмом должна быть осознана всеми писателями как жизненный долг; борьба словом и делом. Фашизм должен быть разоблачен с начала до конца, во всех его проявлениях и теориях. В частности, писатель, работающий на историческом материале, должен разоблачить пышную, но лживую генеалогию, которою он, как истый выскочка, затыкает дыры своего мещанского происхождения. Их предки не Вотан и не варвары, не Цезарь и не Помпей, а убогие погромщики и позором покрытые колониальные авантюристы XIX века.
Не древнего происхождения сжигание книг на костре - это проделал в 1817 году старонемецкий дурень Ян в Вартбурге; даже книжки остались, в сущности, те же: он жег книги друга Гейне, Иммермана, теперь жгут самого Гейне.