Страница 4 из 20
– Интересно, а чем, по-твоему, мыльные пузыри отличаются от стеклянных шаров? - продолжал он.
– Ну... мыльные пузыри - это понарошку, - ответил я.
Он рассмеялся.
– Мыльные пузыри - это стекло понарошку, так? И чем же это "понарошку" отличается от всамделишного стекла? Можешь сказать?
– Стекло - оно прочное и навсегда, - стал объяснять я ему, как маленькому: мол, взрослый дядя, а таких простых вещей не понимает! - А пузыри, они сразу лопаются, их на елку не повесишь, и ничего с ними нельзя сделать.
– Справедливо, - согласился незнакомец, продолжая улыбаться. - Вот только... зря ты говоришь "навсегда". Любой стеклянный шар когда-нибудь тоже разобьется. Лопнет, понимаешь? Бах - и нет его. И что тогда останется?
– Осколки, - хмуро сказал я. Этот дядька начинал мне надоедать и вызывать раздражение.
– Нет, - сказал он. - Не осколки. Подумай хорошенько. Подумай, почему я здесь.
– А почему вы здесь? - спросил я.
– Может, чтобы на тебя поглядеть и убедиться, что с тобой все в порядке. Слух о тебе далеко разошелся.
– Вы меня знаете?
– Еще бы мне тебя не знать! - Он усмехнулся. - Я, можно сказать, присутствовал при твоем рождении. Скажи, чего тебе сейчас хочется больше всего?
– Я хочу стать лучшим стеклодувом в мире!
– И станешь. Знаешь, когда станешь? Когда найдешь ответ на мой вопрос: что остается от лопнувшего шара? Может быть, - он заговорил очень серьезно, не боясь делиться со мной вполне взрослыми мыслями, которых я мог и не понять, - ты скажешь, что остается жизнь мастера, который этот шар некогда сделал? Я тебе возражу: жизнь мастера так же мимолетна, как и мыльный пузырь или стеклянные вещицы, которые, с точки зрения вечности, существуют не дольше мыльного пузыря. Память о прекрасных вещах? Но любая память когда-нибудь да сотрется. Когда-нибудь и земля сгорит в огне. И все равно то, о чем я спрашиваю, останется... - Он опять рассмеялся. - Тебе не нравятся мои слова?
Мне и впрямь они не нравились. Я чувствовал себя очень неуютно, и по коже пробежал холодок.
– Иногда надо привыкать к неприятным истинам, - продолжал незнакомец. - Даже в твоем возрасте... Так о чем мы с тобой говорим? Да, о твоих желаниях. Лучшим мастером в мире ты непременно станешь. Я так сказал, потому что ответ на вопрос, без которого ты не станешь лучшим, ты отыщешь, я в тебя верю. Он совсем прост, этот ответ, но, чтобы его постичь, нужно понимание материала. Надо живо представить себе красивый стеклянный шар, разглядеть, как он себя ведет. Увидеть его в воображении так же ярко, как в реальности. Запомни это. А теперь скажи, какие у тебя есть еще желания? Насущные, так сказать? Из тех, которым лучше сбыться немедленно?
Его холодные глаза глядели на меня, и я вспомнил пьяные глаза отца, в которых не было ничего человеческого. В глазах этого роскошного незнакомца тоже не было ничего человеческого, но иначе. В глазах отца я видел пустоту, а за пустотой - пепел человека, в ней исчезнувшего; увидел выползающее чудовище сродни крокодилу, но оно принадлежало этому миру, неважно, с планеты Земля или с иной планеты, - в любом случае из пространств осязаемых и обитаемых, населенных смертными существами, которых можно победить и можно понять. А в холодных глазах человека, глядевшего сейчас на меня, не было ничего от сколько-нибудь доступного пониманию мира; чем больше я всматривался в его глаза, тем отчетливее мне казалось, что их зрачки похожи на ледяные клыки, в которых скрыт запредельный холод - одно их прикосновение прожжет твое тело насквозь. А глубже, за этими ледяными "клыками", угадывалась даже не пустота, но нечто такое, чего и не назовешь вакуумом.
Может быть, я навоображал себе все это после тех пугающих разговоров о никчемности всего на свете, которые он со мной завел. Как бы то ни было, повторяю, я увидел в выражении глаз незнакомца нечто, похожее на выражение (точнее, его отсутствие) в глазах отца, когда он перестал быть собой. Эта схожесть манила и у меня невольно вырвалось:
– Я хочу, чтобы мой отец больше никогда не пил!
– Хорошо, - кивнул незнакомец. - Будь по-твоему.
Он отошел к своему автомобилю - только сейчас, сквозь просветы в калитке, я увидел, что его машина большая и шикарная, каких я прежде не видел, стоит прямо перед нашим забором, - открыл дверцу и обернулся ко мне:
– Помни мой вопрос: что остается от лопнувшего шара?
Пока я глазел, разинув рот, незнакомец сел в машину и уехал. Я не запомнил момент отъезда. Может быть, поэтому мне сейчас и кажется, что он вместе с машиной растворился в воздухе.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
СВЕТЛЫЕ ГОДЫ
Следующие несколько лет я вспоминаю как очень светлые. Самые светлые, наверное, в моей жизни. Отец больше не брал в рот ни капли спиртного. Не знаю, незнакомец ли выполнил свое обещание таинственным образом, или мать как следует с отцом поговорила (в тот день они вернулись довольно поздно, с хмурыми лицами, и я понял, что они бродили по улицам, и мама как следует "песочила" отца: они часто уходили погулять, когда не хотели, чтобы я слышал их ссоры и разногласия), но отец теперь не выпивал даже обычных двух-трех рюмок за ужином. К началу июня мы доделали мою мастерскую. Я сразу взялся за работу и изготовил несколько забавных фигурок: петуха, поросенка и кошку. Любопытно, что я не помню многого из того, чем жил в детстве, забываются лица друзей, проваливаются в небытие дни и даты, но все мои изделия до сих пор отчетливо стоят перед глазами.
Родителям я ни словечком не обмолвился о таинственном незнакомце. Не знаю, почему. Может, мне было страшно накликать его возвращение, рассказав о нем, а может, я не мог найти слов, чтобы поведать об этой встрече так, как она того заслуживала, передав все, что я тогда испытал. Иногда мне даже казалось, что встреча эта мне приснилась, что я просто ненадолго задремал, пока пускал пузыри. Я и правда не раз потом видел во сне встречу с этим человеком, и она обрастала самыми нелепыми и фантастическими деталями. То мне снилось, будто там, куда падает его тень, трава покрывается инеем и чернеет, то - что трава чернеет от жара, обугливается и начинает пахнуть дымком, сперва неприятно кисловатым, а потом очень даже приятным, как от отцовского табака или ладоней матери, когда она растапливала печку березовыми полешками. Запах становился родным, домашним, баюкающим, и я под него засыпал - во сне.
Бывало, я просыпался внутри своих снов, чтобы увидеть, как отец стоит у плавильной печи, следит за стеклом и как-то по-особому колдует над ним, а незнакомец внимательно за ним наблюдает чуть поодаль. Закончив работу, отец поворачивается к нему, а на руках у него - чудесный стеклянный младенец, и я понимаю, что этот младенец - я. Отец протягивает младенца незнакомцу, как бы гордясь своим творением.
В этот момент я просыпался по-настоящему, и мне никогда не удавалось узнать, отдал меня отец роскошному незнакомцу с ледяным взглядом или нет.
Этот сон остается, пожалуй, самым неприятным воспоминанием тех лет. Но все же, "кошмаром" его назвать нельзя. Он был мелкой ссадинкой, а не глубокой раной, и только резче и отчетливей оттенял все остальное, светлое и хорошее.
В тот год я пошел в школу. Первого сентября, первый раз, в первый класс. Помню чудесный солнечный день, море цветов, зелень, а среди зелени тронутые золотом и багрянцем клены и проблески бледной желтизны среди листвы берез. И я сам, в синем школьном костюмчике, свежем и новом, в безупречно белой рубашке, от глаженной и накрахмаленной, с ранцем за спиной, с букетом цветов в руке. И это особенное, легкое состояние, которое бывает чуть ли не раз в жизни... Я жадно впитывал и запоминал все детали - точнее, мне их и запоминать не пришлось, они сами откладывались в памяти. Я любовался всем, что видел вокруг, и думал, как было бы здорово перенести все это в стекло, передать в нем радость и восхищение этого дня. Много позже, когда я делал блюдо для фруктов, этот день ожил в моей памяти, и я нашел совершенно особый изгиб для этого изделия, удивительно естественный в своей неправильности. Блюдо было похоже по форме на щедрую осеннюю долину между пологих холмов, и дети идут в школу среди разноцветных букетов. Всюду трепещут праздничные флажки, и из толщи стекла будто выплывают очертания груш, винограда и золотистой соломы, на которой они лежат. Это блюдо я продал за пятьсот долларов, а потом оно попало на аукцион и ушло за три с половиной тысячи.