Страница 2 из 9
Много-много-много лет тому назад, когда еще по Уэльсу бродили волки, и птицы, красные, как фланелевое исподнее, трепетали над лирным изгибом холмов, когда мы пели и нежились день-деньской и ночь напролет в пещерах, пахнущих влажным воскресным вечером в деревенской зале, и отваживали англичан и медведей челюстью дьякона, еще до автомобиля, до велосипеда, до кобылы с лицом оскорбленной принцессы, когда нас несли на хребтах несёдланные, веселые горки, - все шел и шел снег. Но тут маленький мальчик говорит: "А в прошлом году тоже шел снег. Я слепил бабу, а брат ее толкнул, а потом я его толкнул, а потом мы пили чай".
Нет, это не тот снег, - говорю я.- Наш снег не так вот просто-напросто лили с неба из ведер с белилами, он шалью стлался из-под земли, он выплывал, он вытекал из древесных стволов, и побегов, и веток; и все крыши за ночь порастали нежным и снежным мхом, белый плющ мигом обегал все стены, и немое, штормовое, белое крошево рождественских открыток обрушивалось на входящего во двор почтальона.
А почтальоны тогда были?
С моросящими глазами и с вишенкой вместо носа, он прохрустывал к двери и колотил в нее варежкой. Но дети только и слышали что колокольный звон.
Значит, почтальон, выходит, тук-тук-тук стучал в дверь, а она звенела?
Вовсе нет, эти колокола были у детей в голове.
А у меня только гром иногда в голове, а колокола никогда.
Но это были церковные колокола.
У них в голове?
Нет, нет и нет, на белоснежных, глаз выколи, звонницах их раскачивали епископы вместе с аистами. И они вызванивали свою весть забинтованному городу, и мороженому в барашках сахарных, сливочных гор, и хрустящей корочке моря. Все церкви как будто гудели от радости у меня под окном; и медные петушки кукарекали про Рождество у нас на воротах.
Лучше еще про почтальонов.
Почтальоны как почтальоны, они любили ходьбу, и собак, и Рождество, и снег. Молотили в двери синими костяшками...
А у нас черный такой молоточек...
... и потом стояли на половике в маленьких продувных сенях, и сопели, пыхтели, и выдували в сени призраков, и переминались с ноги на ногу, как маленькие мальчики, когда им надо по-маленькому.
А потом подарки?
Потом подарки, рождественские подарки. А закоченелый почтальон, цветя алой розой меж глаз, звонко скользит по блестящему, гладкому, как чайный поднос, накату. Он загребает заледенелыми сапогами, как граблями. Он качает своим мешком, как замерзший верблюд горбом, головокружительно, на одной ноге он нацеливается на поворот, поворот его подхватывает, и - нет почтальона!
Теперь про подарки.
Были подарки полезные: мохнатые, поглощающие, как бездна, полости из старых кучерских дней, и варежки для громадных лентяев; полосатые шарфы из чего-то вроде шелковистой резины, которые можно было вытянуть до самых галош; шотландские береты с наушниками, похожие на лоскутные грелки для чайников, и кивера размером на кроликов, и шапочки для жертв ходящих по скальпы племен; тетушки, которые всегда носили шерсть на голое тело, дарили усатые, колючие фуфайки, вызывавшие удивление, как вообще у тетушек еще сохранилось тело; а однажды я получил даже маленькую вязаную торбу от тетушки, которая, увы, более не ржет среди нас. И книжки без картинок про мальчиков, которым не велели кататься на коньках у фермера Джайлса на пруду, а они не послушались и утонули; и книжки, которые разъясняли все про осу, умалчивая только - зачем.
Лучше про бесполезные подарки.
Были, были целые горы разноцветных "уйди-уйди", и свернутый флаг, и накладной нос, и фуражка кондуктора, и машинка, которая штамповала билетики и звенела в звонок; рогатка ни разу не попадалась; однажды, по странной ошибке, которую никто так и не смог объяснить, попался маленький томагавк; и целлулоидная утка, которая, если ее сожмешь, издавала неутинейший звук, мяукающее "мму-у", которое скорей могла бы произвести воображала-кошка, возомнившая себя коровой; и альбом, где я мог выкрасить траву, и деревья, и зверей каким душа пожелает цветом и где тем не менее небесно-лазоревая овца щипала багрец травы под радужноклювыми, остро-горчичными птицами.
И тянучки, ириски, леденцы, марципаны. И полчища оловянных солдатиков, которые пусть не могли сражаться, зато всегда сияли и были стойкими. И головоломки, ребусы, сложи-картинки, и доступные игры для юных конструкторов с подробнейшим руководством.
Ох! Доступные для Леонардо да Винчи! И свисток, чтоб будить соседских собак, чтобы те лаем будили своего старика хозяина, а он колотил тростью нам в стену, и со стены срывалась картина.
И пачка сигарет: суешь одну штуку в рот и часами стоишь на углу, дожидаясь, когда появится старая дама, станет ругать тебя за курение, а тут ты с ухмылкой и съешь свою сигарету.
А дяди у нас тогда были в гостях?
Дяди всегда бывают на Рождестве. Те же самые дяди. А рождественским утром я со своим собакопобудным свистком и сахарной сигаретой, выискивая местного значения новости, проверял городские бандажи и всегда находил мертвую птицу у белой почты или у забытых качелей; иногда совершенно погаснувшую зарянку. Вброд расходясь от обедни, алея жаром алкогольных носов и ветром зацелованных щек, мужчины и женщины, все как один альбиносы, хохлили вопиюще-черное, залубеневшее оперенье, обороняясь от безбожника ветра.
В каждой зале с газовых рожков свисала омела; рекой лились херес и пиво; кошки урчали, подлаживаясь к огню; огонь же плевался, предвидя бородатые анекдоты и будучи не в ладах с кочергой.
Несколько крупных мужчин сидели в зале без воротничков, почти наверное дяди, испытывая новые сигары, пытливо отводя на отлет руку, возвращая сигару губам, кашляя и снова ее отстраняя, как бы в ожидании взрыва; и некоторые мелкие тети, не требующиеся на кухне и, если честно, нигде, сидели на краешках стульев, неустойчивые, ломкие, боясь расколоться, как поблеклые чашки и блюдца.
Мало кто попадается в такие утра на занесенной улице: у старикашки в серо-буро-малиновом котелке и желтых перчатках ничто не отнимет его моциона до белых зеленых насаждений - ни первый день Рождества, ни день Страшного суда; а то двое дюжих парней, пыхтя трубками, без пальто, в хлопающих шарфах, топают молча к сирому морю, чтоб нагулять аппетит или кольца пускать, а может, ведь кто же знает, чтобы войти в воду и идти, идти, пока ничего не останется, только два вьющихся дымных облака от негасимых трубок. А потом я бреду домой, я чую запах чужих ужинов, запахи подливки, птицы, и коньяка, и пудинга, и птичьей начинки льнут к моим ноздрям, но тут из забитого снегом проулка выходит мальчишка, ну вылитый я, во рту сигарета с пламенеющим кончиком, лиловый отсвет в карем глазу, весь наглый, как воробей, и сам себе усмехается.