Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 30



Снова один, маясь от жары и печали, потому что ту лихую минутку, когда он нагло валялся и носился среди незнакомцев, как мяч, он подумал, умчало море, он добрел по пляжу до места, где на ящике с надписью «Мистер Мэтьюз» проповедник стращал отупевших женщин геенной огненной. Ящик обсели мальчишки с рогатками. Оборванец ничего не собрал в свою шапку. Мистер Мэтьюз тряс ледяными руками, ругал праздник, клял лето со своего валкого амвона. Он взывал к новому теплу. Злое солнце его пропекло до костей, а он застегивал ворот. Тощие некормленые мальчишки с запавшими нахальными глазами, болтая нараспев, теснились вокруг Панча и Джуди. Он их презирал. Он возмущался девчонками, которые пудрились и причесывались в исподнем, и скромницами, благоразумно переодевавшимися под полотенцами.

Пока мистер Мэтьюз ниспровергал град порока, изгонял голопузых, пляшущих вокруг мороженщика сорванцов и заслонял голые загорелые девичьи бедра черным своим плащом («Долой! Изыдите! — орал он. — Ночь близка»), тоскующий молодой человек стоял — как тень, стерегла его злая судьба — и думал про пляж Портколс-Кони, где друзья качаются сейчас с девочками на палубе «Гиганта», мчатся на «Поезде призраков» по туннелю скелетов. Лесли Берд еле удерживает в охапке кокосы. Бренда и Герберт стреляют в тире. Джил Моррис потчует Молли крепким коктейлем в «Эспланаде». Только он здесь — слушает мистера Мэтьюза, отставного алкаша, призывающего тьму на вечереющие пески, — и деньги жгут ему карман, и сгорает суббота.

А ведь звали его, но он от тоски всех отверг. Герберт, в низком красном спортивном авто с гонимой волнами нимфой на радиаторе, заезжал за ним, но он сказал: «Не в настроении, старичок. Побуду один, тихонечко. А ты уж там порезвись. Пей, смотри, поменьше». И вот он ждет, когда закатится солнце, стоит в печальном кружке нудных женщин, уставившихся на край неба над головой пророка, и все бы отдал, чтоб вернуть утро. Эх! Сорить деньгами на ярмарке, сидеть в сверкающем зале с рюмкой дорогушей влаги, с турецкой сигаретиной, травить девочкам новейший анекдот и смотреть, как солнце в окне за пыльными пальмами низится и повисает над пляжем, над лежаками, вдовицами, инвалидами, причепуренными субботними женами, нарядными девочками в перманенте и с невзрачными очкариками, над важными невинными балованными мальчиками, и шпицами, и кружащими велосипедистами. Роналд плывет себе на «Леди Мойре», закладывает за галстук в душном салоне с компанией из Брюнкифрюда и думать не думает о том, что его друг мается на пляже, один-одинешенек, не имевши маковой росинки во рту, хотя уже шесть, и вечер уныл, как часовня. Всех, всех приятелей унесли собственные их удовольствия.

Он подумал: поэты дружны со своими стихами; посещаемый видениями человек не нуждается больше ни в ком; суббота тяжелый день; пойду-ка я домой, сяду у себя в комнате возле печки. Но был он никакой не дружный со стихами поэт, он был молодой человек в приморском городе, в жаркий выходной, с двумя фунтами в кармане. И какие уж тут видения! Два фунта в кармане, мелкое тело, ногами на замусоренном песке; спокойствие — удел старичья. И он двинулся дальше, через железнодорожную насыпь, к трамваю.

Он фыркнул, глядя на цветочные часы в Виктория-гарденс.

— Ну и что теперь делать пижону? — спросил вслух, заставя сидящую на скамье против бело-кафельного сортира юную женщину улыбнуться и опустить на колени книжку.

Каштановые волосы собирались у неё в высокий старомодный пучок со свисающими кудрями, из которого росла и никла к уху роза от Вулворта. К белому платью на груди пришпилен красный бумажный цветок, кольца-браслетки — базарного пошиба. И — абсолютно зеленые, небольшие глаза.

Одним холодным, внимательным взглядом он охватил все особенности её внешности. Но от её невозмутимости, от того, что улыбка, посадка головы — все говорило о том, как она полагается на свою безмятежность и явную странность, обезвреживающие любой самый наглый взгляд, у него задрожали пальцы. Платье было длинное, и глухой ворот, но она будто голая сидела на ноздреватой скамейке. Улыбка свидетельствовала о жарком, томящемся, безупречном теле под ситцем, и она безвинно ждала.

Какая красивая, — он подумал, в уме складывая слова, а глазами лепясь к её волосам и белой коже, — как красиво она меня ждет, хоть сама не знает, что ждет, и я ей никогда не скажу.

Он стоял и смотрел. Доверчивой девочкой перед камерой, она сидела и улыбалась, сложив руки, слегка склонив голову, так что роза ласкала ей щеку. Она принимала его восхищение. Единственной необыкновенной, ей нравился его долгий взгляд, и она упивалась его глупой любовью.

В рот ему залетали мошки. Он позорно бежал. У ворот оглянулся — в распоследний раз на неё посмотреть. Резкость и неуклюжесть его ухода её ошарашили, она растерянно смотрела ему вслед. Подняла руку, будто подозвать хотела. Если бы он помешкал, она бы его, наверно, окликнула. Заворачивая за угол, он слышал её голос — её стократно размноженный голос, выговаривающий его стократно размноженное имя за кустистым забором.

Ну и что делать дальше оплошавшему пижону? Молодому влюбленному кретину? — спрашивал он молча свое отражение в недобросовестном зеркале пустого зала «Виктории». Обезьянья мерзкая физиономия — с ленточкой «Босс лучшее в мире пиво» на лбу — ему вернула его дурацкую ухмылку.

— Явись сюда гордая Венера, — сказали арбузно-красные губы, — я бы заказал уксусу, чтоб её подкислить.

— Она бы повышибла мою виноватость, сгладила бы мою застенчивость; и чего я не остановился, с ней не заговорил?

— Ты видел в парке сомнительного достоинства уличную девку, — язвило отражение, — дитя природы, да-с! Или ты не заметил капли росы у неё в волосах? И хватит пялиться в зеркало, я ж тебя знаю как облупленного.



Новое лицо, вспухшее, вислогубое, взошло у него над плечом. Он оглянулся на слова бармена:

— Ну что? Родная-любимая обманула? Вид у вас! Ну буквально, скажу я вам, смерть на свадьбе! Нате выпейте, мы угощаем. Сегодня пиво бесплатно. Нашармачка. — Он поддел пальцем кружку. — Притом наивысшей марки. Исключительно. И без презренного металла. Да что это вы? Как единственный уцелевший после кораблекрушения, и даже не вполне уцелевший. Ну, ваше здоровье! — И сам выпил пиво, которое нацедил.

— Можно мне кружечку пива?

— Это вам что — трактир?

На полированном столике посреди зала молодой человек, окунув палец в пиво, изобразил круглую девичью голову, взбил вокруг желтую пену кудрей.

— Грязь! Пачкотня! — крикнул бармен, выбежал из-за стойки, стер голову сухой тряпкой.

Защищая пачкотню шляпой, молодой человек поставил подпись в углу стола и смотрел, как сохнут и блекнут буквы.

В открытое эркерное окно, за ненужным, песком занесенным полотном, он видел черные точки купальщиков, усеченные кабинки, карликов, прыгающих возле Панча и Джуди, крошечный религиозный кружок. С тех пор как он слонялся и гонял мяч в этой пустыне многолюдства в поисках оправдания отчаянию и общества, которое сам же отринул, он успел обрести истинное счастье и утратить его в ту жуткую, дикую минуту между «Для джентльменов» и цветочными часами. Постарев, помудрев, но не сделавшись от этого лучше, он бы вглядывался в зеркало, спрашивая, как открытие и потеря пометили его лицо, какие тени наложили в подглазьях, какие вычертили у губ складки, кабы не знал заранее, что ему ответит кривое отображение.

Бармен присел рядом, сказал фальшиво:

— Ну, выкладывайте-ка все-все. Мне вечно плачут в жилетку.

— Да что рассказывать. Вот увидел в Виктория-гарденс девушку. А заговорить не посмел. Она такая была! Господи Боже ты мой!

Устыдившись своей трепливости даже в столь глубокой любовной тоске, притом что её спокойное лицо витало перед ним, а улыбка укоряла и прощала, молодой человек совратил свою девушку на скамейке, бросил в опилки и плевки и тотчас же снова прифрантил, слушая соображения бармена:

— Я их сам очень уважаю. Ни одну, бывало, юбку не пропущу. А счастье жизни вот тоже упустил. Туда-сюда пятьдесят красотуль, а печку дома забросил.