Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 25



Расположение - к принятию. Приятельство, приятность. Расположенность к первому встречному. Ко всему, что Господь ниспошлет. Ниспошлет расположенность - благосклон-ность - покой - и гостеприимство всей этой тишины - вдохновение...

Хуже всех отозвался о Пушкине директор лицея Е. А. Энгельгардт. Хуже всех - потому что его отзыв не лишен проницательности, несмотря на обычное в подобных суждениях профессиона-льное недомыслие. Но если, допустим, фразы о том, что Пушкину главное в жизни "блестеть", что у него "совершенно поверхностный, французский ум", отнести за счет педагогической ограничен-ности, то все же местами характеристика знаменитого выпускника поражает пронзительной грустью и какой-то боязливой растерянностью перед этой уникальной и загадочной аномалией. О Пушкине, о нашем Пушкине сказано:

"Его сердце холодно и пусто; в нем нет ни любви, ни религии; может быть, оно так пусто, как никогда еще не бывало юношеское сердце" (1816 г.).

Проще всего смеясь отмахнуться от напуганного директора: дескать, старый пень, Сальери, профукавший нового Моцарта, либерал и энгельгардт. Но, быть может, его смятение перед тем, "как никогда еще не бывало", достойно послужить прологом к огромности Пушкина, который и сам довольно охотно вздыхал над сердечной неполноценностью и пожирал пространства так, как если бы желал насытить свою пустующую утробу, требующую ни много ни мало - целый мир, не имея сил остановиться, не зная причины задерживаться на чем-то одном.

Пустота - содержимое Пушкина. Без нее он был бы не полон, его бы не было, как не бывает огня без воздуха, вдоха без выдоха. Ею прежде всего обеспечивалась восприимчивость поэта, подчинявшаяся обаянию любого каприза и колорита поглощаемой торопливо картины, что поздравительной открыткой влетает в глянце: натурально! точь-в-точь какие видим в жизни! Вспомним Гоголя, беспокойно, кошмарно занятого собою, рисовавшего всё в превратном свете своего кривого носа. Пушкину не было о чем беспокоиться, Пушкин был достаточно пуст, чтобы видеть вещи как есть, не навязывая себя в произвольные фантазеры, но полнясь ими до краев и реагируя почти механически, "ревет ли зверь в лесу глухом, трубит ли рог, гремит ли гром, поет ли дева за холмом",- благосклонно и равнодушно.

Любя всех, он никого не любил, и "никого" давало свободу кивать налево и направо - что ни кивок, то клятва в верности, упоительное свидание. Пружина этих обращений закручена им в Дон Гуане, вкладывающем всего себя (много ль надо, коли нечего вкладывать!) в каждую новую страсть - с готовностью перерождаться по подобию соблазняемого лица, так что в каждый данный момент наш изменник правдив и искренен, в соответствии с происшедшей в нем разитель-ной переменой. Он тем исправнее и правдивее поглощает чужую душу, что ему не хватает своей начинки, что для него уподобления суть образ жизни и пропитания. Вот на наших глазах разврат-ник расцветает тюльпаном невинности - это он высосал кровь добродетельной Доны Анны, напился, пропитался ею и, вдохновившись, говорит:

...Так, разврата

Я долго был покорный ученик,

Но с той поры, как вас увидел я,

Мне кажется, я весь переродился.

Вас полюбя, люблю я добродетель

И в первый раз смиренно перед ней

Дрожащие колена преклоняю.

Верьте, верьте - на самом деле страсть обратила Гуана в ангела, Пушкина в пушкинское творение. Но не очень-то увлекайтесь: перед нами вурдалак.

В столь повышенной восприимчивости таилось что-то вампирическое. Потому-то пушкинский образ так лоснится вечной молодостью, свежей кровью, крепким румянцем, потому-то с неслыханной силой явлено в нем настоящее время: вся полнота бытия вместилась в момент переливания крови встречных жертв в порожнюю тару того, кто в сущности никем не является, ничего не помнит, не любит, а лишь, наливаясь, твердит мгновению: "ты прекрасно! (ты полно крови!) остановись!" - пока не отвалится.

На закидоны Доны Анны, сколько птичек в гуановом списке, тот с достоинством возражает: "Ни одной доныне из них я не любил",- и ничуть не лицемерит: всё исчезло в момент охоты, кроме полноты и правды переживаемого мгновенья, оно одно лишь существует, оно сосет, оно довлеет само себе, воспринимая заветный образ, оно пройдет, и некто скажет, потягиваясь, подводя итоги с пустой зевотой:

На жертву прихоти моей

Гляжу, упившись наслажденьем,

С неодолимым отвращеньем:

Так безрасчетный дуралей,

Вотще решась на злое дело,

Зарезав нищего в лесу,

Бранит ободранное тело...

Скорее в пугь, до новой встречи, до новой пищи уму и сердцу,- "мчатся тучи, вьются тучи" (невидимкою луна)..

Не странно ли, что у Пушкина столько места отводится непогребенному телу, неприметно положенному где-то среди строк? Сперва этому случаю не придаешь значения: ну умер и умер, с кем не бывало, какой автор не убивал героя? Но речь не об этом... В "Цыганах", например, к концу поэмы убили, похоронили двоих, и ничего особенного. Особенное начинается там, где мертвое тело смещается к центру произведения и переламывает сюжет своим ненатуральным вторжением, и вдруг оказывается, что, собственно, всё действие протекает в присутствии трупа, который, как в "Пиковой Даме", шастает по всей повести или лежит на протяжении всего "Бориса Годунова".

Гляжу, лежит зарезанный царевич...

И хотя его вроде бы похоронят, он будет так вот лежать по ходу пьесы ("Мы видели их мертвые трупы",- скажут в апофеозе) - в виде частых упоминаний о теле убиенного отрока, бледным эхом которого откликается Лжедимитрий, тем и страшный царю Борису, что пока этот царевич растет, тот царевич лежит, и его образ двоится.



Из страхов Бориса видно, что его терзает сомнение, не уцелел ли законный наследник, давит тяжесть греха, тревожит успех самозванца, но помимо этого, рядом с этим действует главный страх, продирающий до костей в допущении, что ему, царю,- вопреки здравому смыслу радова-ться такому безделью - противостоит мертвый царевич, пребывающий в затянувшемся зарезан-ном состоянии, которое само по себе заключает опасность подтачивающей Борисову династию язвы. Именно в эту точку бьет умный Шуйский, уверяя и ужасая царя, что Димитрий мертв, да так мертв, что от его длительной, выставленной напоказ мертвизны становится нехорошо не одному Борису.

Три дня

Я труп его в соборе посещал,

Всем Угличем туда сопровожденный.

Вокруг его тринадцать тел лежало,

Растерзанных народом, и по ним

Уж тление приметно проступало,

Но детский лик царевича был ясен

И свеж и тих...

Двусмысленное определение "спит" не возвращает умершего к жизни, но тормозит и гальва-низирует труп в заданной позиции, наделенной способностью двигать и управлять событиями, выворачивая с корнями пласты исторического бытия. Оно вызвано к развитию алчным, нечистым томлением духа, рыщущего вблизи притягательного кадавра и спроваживающего следом за ним громадное царство - с лица земли в кратер могилы. Мощи царевича не знают успокоения. В них признаки смерти раздражены до жуткой, сверхъестественной свежести незаживляемого годами укуса, сочащегося кровью по капле, пока она наконец не хлынет изо рта и ушей упившегося Бориса и не затопит страну разливом смуты.

От мальчика, кровоточащего в Угличе, тянется след по сочинениям Пушкина - в первую очередь к воротам Марка Якубовича, у сына которого, после кончины незнакомого гостя, появился похожий симптом:

К Якубовичу калуер приходит,

Посмотрел на ребенка и молвил:

"Сын твой болен опасною болезнью;

Посмотри на белую его шею:

Видишь ты кровавую ранку?

Это зуб вурдалака, поверь мне".

Вcя деревня за старцем калуером

Отправилась тотчас на кладбище;

Там могилу прохожего разрыли,

Видят,- труп румяный и свежий,

Ногти выросли, как вороньи когти,

А лицо обросло бородою,

Алой кровью вымазаны губы,

Полна крови глубокая могила.

Бедный Марко колом замахнулся,