Страница 21 из 25
Таким изображен Онегин, опять Евгений, опять мирская суета, посредственность, в которой всё и ничего от Пушкина, поскольку в нем субъект, знакомый до ногтей, свой, бесконечно свой, разъят по косточкам поэтом, поднявшимся над человеком. Эпиграф к пушкинскому роману (по-французски, "из частного письма") приоткрывает, как сделан портрет Онегина (читаем, учитывая, что "он" скорей всего здесь - автор): "Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках - следствие чувства превосходства, быть может мнимого".
Откуда берется эта "особенная гордость", этот воображаемый взгляд сверху на собственную некрасоту и достоинства? Очевидно, от поэта-Пушкина, выделившего Онегина как свою человеческую эманацию и спокойно ее рассматривающего - со смесью симпатии и злорадства.
В то время, когда романтики из кожи лезли, чтобы выйти в Корсары, Пушкин предпринял обратный ход и вышел в люди, отступил в тень человека самого обыкновенного, пошлого. Если сопоставить Онегина с Пушкиным (а в романе они сопоставлены), прежде всего в глаза бросается "разность", ухватясь за которую, автор путает карты подсказками, что, де, "я был озлоблен, он угрюм", и долго не мог привыкнуть "к его язвительному спору, и к шутке, с желчью пополам, и злости мрачных эпиграмм" (уж по части-то эпиграмм хотя бы Пушкин задал бы жару Онегину!). Всё это заметает следы в действительном соотношении сил. Взятый как относительно целостный образ (хоть в сущности он не таков), каким он видится издали, в качестве литературного типа, Онегин не походит на Пушкина (что общего с Пушкиным у того, в ком нет ни грана поэзии?), тогда как по частностям и мелочам настолько с ним совпадает, что, кажется, автор смотрелся в зеркало, списывая черту за чертой: поверхностность, светскость, лень, безверие, внимание к ногтям и т. д. Получилась человеческая пародия на поэта, нуль без палочки (палочка - поэт), утратив которую любая пушкинская натуральность становится на себя непохожей, превращается в кислятину, о которой и думать противно (так, великолепная лень поэта стала обыкновенным бездельем бесталанного лоботряса, любовное переполнение выхолостилось в бесполую "науку страсти нежной", и если поэта-Пушкина убили на дуэли, то человек-Онегин сам не преминул убить без причины такого же, как он, тривиального друга-певца),- всё потеряло смысл, содержа-ние, и разве что респектабельная форма означена довольно умного по житейским критериям, умеющего вести себя Нулина.
Более унизительной анатомии человеческого организма в ту пору никто не производил, и чтобы скрасить впечатление, оправдать затраты на эту разлезающуюся под скальпелем психичес-кую ткань, автор наделяет ее приметами среды и времени, названиями от скуки перелистанных книжек и перепробованных блюд, то делая Евгения человеком толпы, добрым малым, каких много, то, противореча себе, высасывает из пальца "мечтам невольную преданность, неподража-тельную странность" (хоть тот ни о чем не мечтает и сплошь состоит из вялых подражаний), так что его в итоге можно тянуть куда угодно - и в лишние люди, и в мелкие бесы, и в карбонарии, и просто в недоросли, отчего нестойкий характер окончательно разваливается, освобождая место для романа в стихах. Короче, от пушкинской личности, препарированной этим способом, в Онегине ничего не осталось, но плавает перед глазами невнятица, над которой второе столетие бьются педагоги и школьники, пытаясь домыслить и выудить образ по частям - из той требухи, что вывалил Пушкин, лихо рассчитываясь с чортом, сосущим его изнутри, как глиста, как некое "я", взятое напрокат, заимствованное у человеческих современников, затем что поэту надо ведь жить, ведь человек же он все-таки...*
* Бесовское прошлое Онегина увидела Татьяна во сне, где он возглавляет адскую шайку. Эта первоначальная природа его образа просвечивает в "Уединенном домике на Васильевском", откуда можно сделать вывод, что в своем окончательном виде Онегин- это трансформированный посрамленный бес, из соблазнителей попавший в потерпевшие и превращенный в человека с нулевым значением. Примечательно, что из того же "Уединенного домика" другая дорожка ведет к Евгению "Медного Всадника".
Нет, через Онегина, с его размазанным лицом, с его зевающей во весь рот бездуховностью, не перебросить мостик к Пушкину. Здесь требуется иного сорта характер, пусть и погрязший в массе, а всё же высовывающийся в историю как претендент на высший пост, пускай без прав, пускай позорным клеймом отмеченный пройдоха, а всё ж король (король-то голый!), тщеславный, громкий, из толпы в поэты метящий, похлеще Онегина, здесь нужен Хлестаков! Находка Гоголя, но образ подсказан Пушкиным, подарен со всей идеей "Ревизора". Не зря он "с Пушкиным на дружеской ноге"; как тот толпится и французит; как Пушкин - юрок и болтлив, развязен, пуст, универсален, чистосердечен: врет и верит, по слову Гоголя - "бесцельно".
Ну чем не Пушкин? - "Представляет себя частным лицом", а сам "инкогнито проклятое", "с секретным предписанием", "в партикулярном платье, ходит этак по комнате, и в лице этакое рассуждение..."
"Не генерал, а не уступит генералу", "- А один раз меня приняли даже за главнокомандую-щего: солдаты выскочили из гауптвахты и сделали ружьем". "...Когда же гуляет в обыкновенном виде, в шинели, то уж непременно одна пола на плече, а другая тянется по земле. Это он называл: по-генеральски" (В. Яковлев. Отзывы о Пушкине с юга России. Одесса, 1887).
А сколь оборотлив! То Анна Андреевна, то Марья Антоновна. "- Так вы в нее?.." "- Для любви нет различия".
Конечно, не поэт. Хотя: "- Я, признаюсь, сам люблю иногда заумствоваться: иной раз прозой, а в другой и стишки выкинутся... У меня легкость необыкновенная в мыслях".
Но шутки в сторону. Налицо глубокое, далеко идущее сходство. Как это ни странно выглядит, но если не ездить в Африку, не удаляться в историю, а искать прототипы Пушкину поблизости, в современной ему среде, то лучшей кандидатурой окажется Хлестаков. Человеческое аlter еgо поэта.
Самозванец! А кто такой поэт, если не самозванец? Царь?? Самозванный царь. Сам назвался: "Ты царь: живи один..." С каких это пор цари живут в одиночку? Самозванцы - всегда в одиночку. Даже когда в почете, на троне. Потому что сами, на собственный страх и риск, назва-лись, и сами же знают, о чем никто не должен догадываться: что (переходя на шепот) никакие они не цари, а это так, к слову пришлось, и что (еще тише) сперва будет царь, а потом - казнь.
Знал, что дарить Гоголю. Лжедимитрий - Пугачев - Хлестаков. Но если взглянуть повнимательней, самозванцы у Пушкина - в любом звании. Погода, что ли, такая настала, только у него персонажи тронулись с мест и бросились кто куда, лишь бы не в свои сани. Барышня - в крестьянки, улан - в кухарки, Алеко - в цыганы, Дубровский - в бандиты, беглый чернец - на царский престол. "Я не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств: детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!"
Самое золотое для поэтов времечко. Они тоже подались вслед за Хлестаковым - в Пушкины, в Гоголи. Никого не удержишь. Сам себе - царь. Начались неприятности. Все люди - как люди, и вдруг - поэт. Кто позволил? Откуда взялся? Сам. Ха-ха. Сам?!
Пушкин больнее других почувствовал самозванца. Кто еще до таких степеней поднимал поэта, так отчаянно играл в эту участь, проникался ее духом и вкусом? Правда, поэт у него всегда свыше, милостью Божьей, не просто "я - царь", а помазанник. Так ведь и у самозванцев, тем более у пушкинских самозванцев, было сознание свыше им выпавшей карты, предназначенного туза. Не просто объявили себя, а поверили, что должны объявиться. Врут - и верят. "Тень Грозного меня усыновила!.."
Смотрите-ка: Пушкина точно так же усыновила тень Петра! Дедушка-крестник? Знаем мы этих крестников!.. Ведь точно такой же трюк выкинул Пугачев. Еще не замышляя никаких мятежей, а много раньше, ради красного словца, и Пушкин, очевидно, не знал этой интересной детали. Не знал, но повторил - в своей биографии.