Страница 8 из 15
Тирман только рукой махнул и решил, что ему здесь делать нечего.
- Пока до свидания! - сказал он, вставая. - Позвольте, сударыня, оставить моего юношу на ваши заботы. Не обижайте его без меня, а я через полчаса вернусь. Ровно через полчаса, Мефодий Иванович! Прощайте!
Ни Кумачев, ни Ольга Васильевна ничего ему не ответили. Они взглянули друг на друга, и оба засмеялись.
- Вы меня будете слушаться? - строго сказала она. - Вас оставляют под моим покровительством, берегитесь!
Мифочка повеселел.
- Не будьте к нему строги, - шутливо добавил Тирман уже в дверях. - А вы, Мефодий Иванович, поцелуйте ручку, чтобы вас не наказывали!
И с этими словами ушел, затворив дверь и подумав о городе Малмыже, которому судьба посылает такую инспекторшу.
VI
Монастырские ворота были заперты, когда к ним подъехал Матвей Матвеевич. Сначала приказчики подергали кольцо, потом Кротов начал стучать кулаком.
- Отоприте!
Но кругом все молчит,
Монастырь крепко спит...
вспомнилось Панфилову.
Вскоре послышались торопливые шаги, и чей-то голос из-за ограды спросил:
- Кто тут?
- Доложите матушке-игуменье, - сказал Матвей Матвеевич, - что московский купец Панфилов, проездом в Ирбит, желает помолиться.
Шаги начали удаляться, а через несколько минут послышался говор монахинь. Звякнули ключи, заскрипели тяжелые ворота, и перед путниками предстали старый сторож, мать-казначея и молодая послушница с фонарем в руках. Панфилова принимали здесь всегда очень почтительно: каждый год заезжая, он оставлял монастырю кое-какую лепту.
- Спаси вас царица небесная! - сказала мать-казначея, кланяясь чуть не в пояс. - Пожалуйте, батюшка, пожалуйте.
Мрачен и угрюм казался собор; таинственная мгла висела под куполом.
Икона древнего греческого письма была закована в золотую ризу, и брильянтовая корона над нею сияла мягким лучезарным блеском от множества неугасимых лампад.
Панфилов, а за ним и другие молча перекрестились, поцеловали икону и, не разговаривая, вышли из храма.
- В театр! - сказал Матвей Матвеевич, садясь в сани.
Начался уже второй акт, когда путники, взяв билеты в последних рядах кресел и смущаясь дорожными костюмами, стали пробираться на свои места. Фауст пел уже каватину, и Панфилов, недовольный шумом, который сам же производил, пролезая по ряду, сердился на публику, не убиравшую своих колен, а только шипевшую на него за беспокойство. Опустившись на стул, он огляделся и, заметив невдалеке Сучкова, улыбнулся ему.
Фауст был очень хорош и знаменитое "до" взял так легко и красиво, что каватину заставили повторить. После одинокой безлюдной дороги и после всей массы разнообразных впечатлений было странно сидеть в многолюдном собрании и слышать гром аплодисментов.
Мефистофель зато был чересчур нелеп в каком-то пестром костюме и грубом, непозволительном гриме, отчего и казался паяцем.
"Посмотрим, чья победа!" - пропел Мефистофель и, взявши Фауста под руку, увлек его за кулисы. Эта фраза заставила Матвея Матвеевича оглядеться, и, пока сцена перед выходом Маргариты оставалась пуста, он всматривался в публику, ища глазами Тирмана, а в мыслях гвоздем засела мефистофелевская фраза: "Посмотрим, чья победа!"
Вошла Маргарита, с традиционной длинной косой, в белом платье, с сумочкой, висевшей ниже колен, и мечтательно запела про незнакомца-юношу, а потом села за прялку. Действие проходило своим чередом, не возбуждая особенных восторгов. Явились опять Мефистофель с Фаустом, взяли под руки один Марту, другой Маргариту и пропели квартет. Мефистофель делался с каждой минутой несносней, к тому же он не выговаривал какой-то буквы, и Панфилову хотелось его освистать.
Но как хорошо было глядеть на этот зеленеющий сад, погруженный в тихий сумрак! Вот пробились лунные лучи, вот Маргарита упала в объятия Фауста; зажурчали тихие влюбленные речи... "О, ночь любви!" - пел Фауст, обняв Маргариту, но видно было, как он скосил глаза на дирижера, маленького лохматого человека, который, медленно взмахивая своей палочкой, весь устремлялся вперед, точно собираясь вспорхнуть и улететь.
В антракте, встретясь с Сучковым, Матвей Матвеевич спросил его, здесь ли Тирман.
- Не видать... Либо здесь, либо спит: у него ведь даром время не тратится.
Далее разговор перешел на оперу. Впечатление обоих было нелестное, и они решили больше не слушать,
- Где Тирман? - спросили по приезде на Вольную почту.
- Нету-с, - ответил слуга.
- А не сказал, куда он поехал?.
- Оделись и поехали. В восемь часов еще собряпись.
Панфилов стоял, вытаращив глаза.
- А повозка? - выговорил он со страхом.
- В повозке поехали, ваше степенство.
Матвей Матвеевич вспыхнул и, подняв обе руки, потряс над головой кулаками.
- Ах я старый дурак!! - вскричал он в негодова- и и. - И как я не раскусил этого лукавого Тирмашку!..
Надул! Опять надул!.. И как я не догадался! Сколько мы времени потеряли напрасно! В восемь часов удрал, а теперь?..
Он вынул часы.
- Не догонишь! Теперь далеко... не догнать! - говорил он чуть не плача.
- Да полно, Матвей Матвеевич, - успокаивал его Сучков - Видите, какая погода. Дорога испортилась, по такой дороге далеко не ускачет.
- Нет, как я попался, как я попался! Словно мальчишку надул. И догадало его подсунуть мне эту чертову афишу!
Он дернул афишу за угол и сорвал ее со стены.
- Все равно, Матвей Матвеевич, давайте закусим на скорую руку, да и марш вдогонку.
Подали ужин, но Панфилову не пилось, не елось.
- Ах этот Тирмашка несчастный!
Однако плотный ужин и хорошее вино успокоили его настолько, что, садясь в повозку, он сказал Бородатову:
- Ну, теперь остается только спать!
Погода была гнилая. С неба что-то сыпалось, не снег, не дождик, а какие-то мокрые и жесткие брызги.
Сначала ехали городом, и, когда миновали так называемую Швейцарию, прилегающую к Казани, повозки погрузились во мрак.
Ночь была черна. Лошади бежали осторожно. Путь лежал уже не по Волге, а по твердой земле. Ямщик боятся сбиться и сдерживал тройку, часто перекликаясь с задними ямщиками. Мороза не было, но ветер ходил винтом и забирался под шубы. Колокольчики надоедливо верещали, особенно по ухабам, откуда насилу вылезали повозки.
До Собакина еще кое-как добрались, но дальше пошла такая дорога, которую даже татары ругали по-русски, а путники бранили татар. Матвей Матвеевич выходил из терпения, но, как на грех, то коренник распряжется, то пристяжная перескочит постромку, или повозка так засядет в ухабе, что лошади по нескольку минут бьются на месте, прежде чем ее вытащить; приходилось даже вылезать из повозок.
- Ну-ка! - говорил тогда бесцеремонно татарин, - выходи, бачка!
Когда же распрягся коренник и пришлось дожидаться, пока его приводили в порядок, Панфилов истощил весь запас вразумительных слов, и ругаться начал уже Кротов, который знал откуда-то много татарской брани. Длинная ночь, безжалостно длинная, скучная, сырая, казалось, завладела всем миром и не думала никогда проходить.
Едешь-едешь, а все вокруг прежний мрак, и с неба все что-то сыплется, и ветер бегает по полю, и слышится шум за повозкою, словно чей-то хвост метет за собою падающий снег...
Усталость взяла свое. Опустили зонты, подняли фартуки и стали дремать под скучную песню начинающейся вьюги.
Матвей Матвеевич спал как убитый, не просыпаясь даже на станциях, когда в повозку впрягали свежих коней.
Когда он открыл глаза, был уже день. Он рассеянно огляделся, как бы стараясь что-то припомнить, и видно было по этим неуверенным взорам, что впечатление какой-то грезы не успело еще остыть.
- Где едем? - спросил он Бородатова, протирая глаза.
Но Бородатов сам только что проснулся и в свою очередь спросил ямщика:
- Где едем?
Не оборачиваясь, татарин поднял руку и указал на видневшиеся вдали сквозь голые прутья деревьев первые постройки уездного города.