Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 7



Вечером после прикидочных поездок по стоянкам мужики отдыхали, на следующий день купили черно-синий "сурф" и к ночи снова оказались в баре. Даша была в том же наряде, только оранжевые чулки сменили черные из сетки в крупный ромбик. Почти сразу они с ней ушли в номер.

Губы ее были ярко накрашены, ресницы растопыренно торчали, Даша сидела на кровати, теребя плотную и широкую резинку от чулка:

- Хочешь, пойду сниму помаду, а то перемажу тебя всего. Как ты меня усыпил в тот раз... - И с задумчивым недоумением добавила: - Мне с тобой... странновато.

...Павел лежал, налитой усталостью и одновременно ясный, бессонный, чувствуя в себе странное сочетание проспиртованности и стерильности от въевшегося мыла, зубной пасты. Постоянно хотелось пить. На тумбочке стояла минеральная вода, к которой он прикладывался, сгибая руку с бутылью, и, как это бывает у сильных и длинноруких людей, мышца, съезжая вверх, собиралась крутым бугром, обнажая худую часть руки.

Даша лежала, облокотясь на его грудь с пожизненным крестьянским багровым треугольником и выпуклыми мышцами. Он снова захотел пить и, что-то задумав, прищурился, но едва произнес: "Набе...", как она понимающе кивнула, набрала воды в рот и, закрыв глаза, поцеловала его, нежно отпуская минеральную прохладу короткими порциями.

Некоторое время они лежали молча.

- Тебе хорошо со мной? - вдруг спросила Даша.

Павел первый раз в жизни сказал "да!" с такой безоглядной уверенностью, а потом зазвонил телефон, и собранная Даша, пританцовывая, прощебетала свое:

- Ну ладно, красотулечка, я пошла. Спи. - И вдруг, постояв, добавила: - Я тоже спать поеду.

Павел медленно оделся, постучался к Сергею, тот с открытыми глазами лежал на всклокоченной кровати. Павел отвалился в кресло:

- Серег, у нас выпить чё осталось?



На следующий день снова сверкали над океанскими далями машины на пыльных и бугристых склонах стоянок. Пыль была везде: на кузовах, колесах и под капотами. С хватким дизельным рокотком завелся "сурф". Большая и низкая красавица "виста" с напряженным Василичем за рулем медленно поехала, качаясь и цепляя пластиковыми свесами комья глины. Павел выбрал темно-зеленую полноприводную "корону" с двухлитровым двигателем. Во всех машинах пахло мастикой, которой были натерты панели, а из выхлопа от катализатора тянуло конфетной сладостью. Такой же сладкий запах плыл над улицами всего города, мешаясь с запахами снега и моря. Бумаги оформили за полчаса и в тот же день погрузили все три машины в вагон на Красноярск. К вокзалу гнали в темноте, уличные фонари не горели, и сверху, с сопок, расположение улиц угадывалось по бесконечным вереницам автомобильных огней.

Павел думал о том, как погонят они машины по зимнику в Верхне-Инзыревск, как будут нестись колонной с транзитными номерами и сияющими фарами в снежной пыли, как странно будут выглядеть среди кривых лиственниц эти надписи "Рояль Салон" или "Супер Салон" и какой все эти большие и пока еще великолепные автомобили создают пронзительный контраст со всей окружающей разрухой и нищетой.

В последнюю ночь, лежа с Дашей, он почему-то представлял зимнее небо с плоскими оловянными облаками, снежный верх сопки и выгнутые лиственничные ветви с шишечками и то, как, бывало, за этими ветвями, за хребтами и облаками вдруг затаится что-то и одним вздохом северного неба, как огромным насосом, высосет всю душу без остатка, и как иногда кажется, что если не поделишь с кем-нибудь этот вздох, то в сорок лет или пустишь себе в лоб пулю, или сойдешь с ума.

Потом они с Дашей в полусне смотрели по ночному каналу "Жестокую Азию" американский сериал про джунгли, в котором резали визжащих крыс и у огромной живой черепахи отрубали ноги.

Павел выключил телевизор, и Даша, ровно дыша, заснула рядом с ним, а он глядел на ночной уличный свет, пробивавшийся в щели спущенных жалюзи, и ждал звонка как спасения, потому что, несмотря на полную ночную недвижность, жизнь неслась вперед с реактивной скоростью, требуя или немедленно приладить происходящее к себе, или прекратить... И снова звонил телефон, и Даша стояла перед ним, говоря: "Ну все, красотулечка", и он в последний раз поцеловал ее и повернул за ней ключ.

Ранним утром он сидел в самолете между храпящим Василичем и учительницей из Канска в толстых очках, за которыми будто именно с поправкой на эту толщину и были невероятно густо обведены чернильно-синей тушью глаза. Некоторое время они разговаривали, потом учительница уткнулась в книгу, а Павел, отвалившись в кресле, в полудреме думал о том, как ему придется возвращаться к прежней жизни. Он вспомнил, как когда-то по приезде от овдовевшей матери насаживал отцовский топор на новое топорище, как держал его, гладкое и белое, на весу топором вниз, постукивая по торцу, и как волшебно-послушно карабкался по топорищу при каждом ударе топор. Он думал о том, как нескоро вернется былая и зыбкая устойчивость его жизни, дающаяся только каждодневным мужицким трудом, и о том, что только от этого труда и зависит его душевное равновесие, потому что, возясь с каким-нибудь срубом, он и в самом себе будто возводил что-то из гулких и прозрачных бревен.

...Как все меняется в дороге, думал он, вот если дома у каждого свои дрязги, обиды, раздражение, к примеру, на соседа, который столько лет копается с новым домом, все выпендривается, аккуратничает, а сам живет в балкбе с бабой и тремя ребятишками, то в самолете это уже переоценивается и подается попутчику с гордостью: вот, мол, какие у нас мужики, терпеливые, основательные. Павел, одиноко живущий и как никто понимающий, что такое просто выстиранная женщиной рубаха, умел очень хорошо сказать про товарища: "Крепкая у Сереги семья", и было в этих словах столько бескорыстного одобрения, что, казалось, тень чужого счастья питала и его самого какой-то трудной и светлой силой. Он вспомнил чистившую зубы Таню, гулкий шорох зубной щетки и ту пронзительную нежность, которую испытал тогда к этой щетке, к зубам, ко всей этой молодой женщине. Улегшись в тот вечер на полу в спальнике, он со жгучим и стыдным чувством вдруг представил ее своей женой и тут же, переборов себя, отпустил ее, отдал, испытав уже давно знакомое ощущение освобождающей потери, и дальше, засыпая, думал только о самом Николае, о его седеющей бороде и о том, сколько ему пришлось потерять волос, прежде чем найти такую Таню.

Потом Павел думал о годах, убеждая себя в том, что все переживания по их поводу не более чем слабость и предательство перед старшими товарищами. У него почему-то сильно стачивались передние зубы, и, помнится, в Красноярске зубной врач, крупный лысый человек в халате, из-под которого мощно торчали серые брюки, покопавшись у него во рту сильными и сырыми пальцами, буркнул, что сейчас "коронки только назад поставим", а потом придется и весь "прикус повышать". Павел много лет жил в ожидании этого "повышения прикуса", а однажды, взглянув в зеркало, вдруг застыл, ошеломленный, поняв, что хватит прикуса. Понял и махнул рукой, как машут, болтнув остатки бензина в бачке: хватит до дому-то, как, глядя на оставшуюся жизнь, знают: хватит, всего хватит - и любви, и терпенья, и воли.

Самолет уже давно набрал высоту, и Павлова голова, сползая по откинутому креслу, клонилась то к Василичу, то канской учительнице. Перед закрытыми глазами все плыла снежная подкрыльная даль, вздутая таежная шкура, дороги, поселки, сибирские и дальневосточные города, а за городами этими, бросая на людей незримый снежный отсвет, стояла кряжами и горной тайгой студеная крепь природы, и продутый ветром парнишка в драном свитере взмывал на дизельном "хай-люксе" на ледяной бугор, скрежеща шипами и высекая ледяную пыль... А сам Павел уже сидел за рулем своей "короны", и бежал под темно-зеленый капот крупный серый асфальт, и дорога становилась все извилистей и вертикальней, и била струя пара из серебристой трубы теплотрассы, и в доме из обгрызенных блоков, в коммуналке без телефона, торопливо убирала, мыла посуду и собирала в школу маленького Артемку Даша с поблекшим лицом и ясными, как океанская вода, глазами...