Страница 4 из 4
Она была счастливо одарена тем, что часто не замечала несчастий другихне по черствости или бессердечию, а по своей обычной погруженности в далекое, в будущее, куда мчался их поезд, ведомый надежными, похожими на стальных людей-великанов машинистами. Замуж она, правда, вышла за сцепщика вагонов и в промежутках между рейсами родила ему двух девчат; она вышла за него, потому что так было надо; сцепщика хвалили как хорошего человека, и впрямь он не пил, был домоседом; и всегда, возвращаясь усталая из рейса, она знала, что на столе ее ждет обед из трех блюд, добротный и по-мужски основательный.
Но это, конечно, не была любовь. Любовь была растворена в мире, она жила в будущем, и она не могла быть сосредоточена в сцепщике вагонов, так же как родина для нее никак не сопрягалась с покосившимся штакетником вокруг дедовского домика с печальными, темно-синими окнами. У нее было много дорожных романов, не в обычном, пошлом смысле этого слова - с водочкой-закусочкой и уединением в проводницком купе, нет, это были романы-разговоры, и тоску сердца ей рассказывали зрелые мужчины, юноши почти мальчики, старики... Много было в них красивого- вечером, когда беда и печаль оставались за вагонной подножкой, и она слушала, подперев рукой голову, верила почти всему - знала, больше им не встретиться, и каждому обещала счастье в будущем - всем им казалось, что оно светло и прекрасно.
Годы шли, она, конечно, старела; но каждый год ее мужания добавлял ей и седины, и морщин, и красоты; она по-прежнему время от времени, во сне например, летала, а днем умудренно, тихо улыбалась своей тайне. Оттого, что она была вечно погружена в будущее, или оттого, что, в общем, была счастлива; а может, дело вовсе и не в ее внутреннем состоянии, а просто так сложилось, подпало, она не заметила, проморгала тот момент, когда жизнь страны стала опасно крениться, так, что в один момент перевернулась вовсе, и тогда все вокруг поняли: будущее исчезло. Навсегда. Так, будто его никогда и не было. То есть у каждого в отдельности, конечно, оставалось его личное будущее, видимое на несколько часов и даже дней, но то общее, большое, определенное будущее, связывающее всех от мала до велика, погибло безвозвратно, раз и навсегда. Эта потеря на первый взгляд кажется смешной будущего как бы нет, оно же будущее, но на самом деле с исчезновением будущего многие лишились и настоящего. И она, и ее муж потеряли работу.
Через станцию и прежде проходили всего два поезда; теперь, когда встали заводы, заводики и гиганты, выяснилось, что грузов нет, что людям в большинстве своем некуда и незачем ехать, а у тех, кто еще намечал цели, нет денег; и в общем, дорога стала бесполезной. Станцию закрыли, пути начали потихоньку растаскивать на металлолом - цветной и обычный; и она, находившаяся некоторое время в оцепенении, вдруг поняла, что дома нечего есть, а жизнь, властно угнездившаяся теперь где-то в районе желудка, диктовала жить; и тогда они с мужем - девчонки были определены на учебу вернулись в ее деревню, к земле.
И днем она пыталась быть бодрой, по-сельскому крепкой, разбитной и уверенной, без всяких "полетов" и заумей; так, например, ходила по дворам и со знанием дела вела разговоры о покупке коровы - надежной мини-фабрики по производству молочных продуктов; корова должна быть не первотелка, раздоенная и смирная. Это она помнила из детства. Ходила по хозяевам и важно спрашивала: "Где бы взять подешевле?", - а те смеялись в ответ: "Ты что? Мы-то думаем, как продать подороже..." Все вернулось к началу - огород, колорадские жуки, тяпка, пекло, поливка, и никакой мечты, только оглупляющая усталость. Она пыталась жить просто, просто думать и говорить, но, сколько бы ни подлаживалась, у нее ничего не выходило. Особенно ее раздражал любимый возглас сельских:
- А че мы видали?!
Именно потому, что она-то как раз что-то и "видала" и что у каждого из сельских была возможность видеть, чувствовать и даже почти доехать до будущего, ей было грустно. А ночами - жутко. Смерть будущего, такая безусловная и безвозвратная, не находила, сколько бы она ни ворочалась, ни вздыхала, никаких логических, внятных объяснений. Если бы, допустим, война и их победили - тогда другое дело; но войны не было, были только липкие завесы из непонятных, чужих слов. Или стихия - землетрясение, наводнение. Или Божья кара - но Бог если за что и брался, по ее разумению, так всегда доводил дело до справедливости, а то, что построенное было так бесстыдно, явно разрушено, а будущее украдено, спрятано, замыкано, не поддавалось никаким объяснениям, и она не находила ни в чем утешения. Она любила дорогу и по ночам плакала, вспоминая ее веселый блеск, бег солнца по стальным струнам. Все это солнце, жар машины, скрип тормозных колодок у одинокой рассветной станции, ее праздничный, открытый миру полет, - все было убито, и она чувствовала иногда обиду, детскую, такую, что ее пригласили в давно желанные гости и обманули. Теперь, если во сне она начинала летать, ей сразу же становилось больно, тягостно, она просыпалась, мучилась бессонницей...
Потом был жаркий день, один из самых жарких за последние годы, она копалась на огороде; подняла голову, чтобы рукой вытереть пот со лба, взглянула на солнце, больно вскрикнула и стала падать неловко, в последние секунды света понимая, что теряет сознание. Муж, бывший сцепщик, потом бегал по дворам, позвонить, вызвать "скорую", крича, что ее хватил солнечный удар.
Из больницы ее выписали с парализованной рукой, нарушенной речью и поврежденным рассудком; муж и дочери после возили ее в другие больницы, три или четыре раза, пока не вывозили окончательно все деньги. Ей ничего не помогло.
Теперь она, полубезумная, остриженная наголо, часто без цели шатается по-за дворами; зимой ее несколько раз видели в нательной рубахе, босой. Некоторые смеются над ее несчастьем: мол, следует ей, уж больно гордой она была!
Но это неправда, она никогда не была гордой, она просто была очень доверчивой. Но большинство людей, тех, кто узнал беду, жалеют ее и даже пытаются вслушаться в отрывистую, лающую речь ее, трудно понимаемую, болезненную.
- Во-во, - показывает она на остриженную голову, - во-во хо-ро бы...
- Волосы хорошие, кудрявые были, - переводят ее сердобольные бабушки. Хорошая ты была, красивая!
И она, оттого что понята людьми, что ее жалеют, горько кривит рот и освобождающе, обильно плачет...
С коротким ежиком волос, опухшая, отяжелевшая от лекарств, которыми ее время от времени бесполезно пичкают, с парализованной рукой на привязи, она все еще буйно сильна, когда ей противятся в безумии. А после она бессильна, покорна и молчалива, и кажется, что в глазах ее нет никакого сумасшествия, а лишь глубинная, собачья, невысказанная тоска по навсегда ушедшей жизни.
Так, в мучении, прошло несколько лет, и говорят, что теперь снова обозначается какое-то будущее, называемое скучным словом "перспектива", и что началось "оживление", и снова будто откроют станцию, только поезд будет ходить пока один-два раза в неделю, и, в общем, жизнь продолжается. Да, продолжается. Но без нас...
2001