Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 60



- Санкюлоты!

Долгое время я думал, что это - какое-то ругательство, и только в лицее узнал - так называли первых французских революционеров, а если дословно перевести на русский, то - голытьба. Нищие без роду и племени.

Нищие - да, но не безродные! Один раз я попытался что-то доказать, но получил от матери такую оплеуху, что зарекся выступать. Она и так считала, что сделала моему отцу величайшее одолжение - вышла замуж за него, русского, из милости к усыновленному французом. А тут ещё я...

Соседка обнаружила меня горько рыдающим в углу двора и, быстро выяснив, в чем дело, одной фразой разрушила мой и без того непрочный детский мир:

- Мачеха и есть мачеха. Родного сына пожалела бы...

В тот момент мне показалось, что жизнь кончена. Что я никогда уже не смогу ничему радоваться, ни с кем разговаривать. Моя мать - не моя мать. А кто же тогда?

Этот вопрос долго меня мучил, но задать его я не осмеливался до тех пор, пока не нашел случайно в чулане коробку со старыми фотографиями. На одной - миловидная тоненькая женщина смеялась, сидя на коленях у моего отца. И лицо у него было совершенно другое, не такое, каким я привык видеть его изо дня в день: доброе, открытое, любящее. С трудом дождался его возвращения из очередной поездки и спросил: кто это? К его чести, он не стал увиливать от прямого ответа.

- Это моя первая жена. Она умерла через год после свадьбы.

- Она была моей матерью? - задал я следующий вопрос.

Он промолчал, только лицо его болезненно передернулось.

- Это моя мать? - не отставал я.

Но момент откровенности уже миновал. Всю правду я узнал позже, и не от отца, а от бабушки, за несколько дней до её смерти. Вот этого времени я никогда не забуду, не смогу забыть. Семнадцать дней, показавшихся мне вечностью, я провел в душной, полутемной комнате возле постели умирающей и с бессильным страхом наблюдал за угасанием последнего по-настоящему близкого мне человека. Я ничем не мог ей помочь, и уже тогда понял, что самое страшное - это быть бессильным наблюдателем, сидеть, стиснув руки и зубы, сглатывать то и дело подступающие к горлу слезы.

"Мужчины никогда не плачут". Я ни о чем не мог думать, в мозгу проносились какие-то беспорядочные воспоминания, и лишь одно из них осталось со мной на всю жизнь: нельзя позволять судьбе брать над собой верх, нужно всегда и везде оставаться её господином.

За несколько часов до смерти бабушка вдруг пришла в себя, глаза её прояснились, она даже могла что-то связно говорить. Никогда не забуду, как она посмотрела на меня с бесконечной жалостью и прошептала:

- Один остаешься... Была бы жива твоя родная мать...

- Кто она была? - задал я давно мучивший меня вопрос, не слишком надеясь получить ответ. - Почему она умерла?

- Родила тебя - и умерла. Нельзя ей было рожать, врачи предупреждали... Сердце... А она никого не послушала... Она была русской, как мы все... Мой мальчик, в тебе нет ни капли французской крови... Постарайся теперь об этом забыть, если сможешь. А доведется когда-либо попасть в Россию - поставь свечку в часовне Иверской божьей матери, на Красной площади... За меня и за твою мамочку.... Твой отец её очень любил...



"А меня возненавидел, потому что я жив, а она умерла, - подумал я с тоской. - И уже поправить нельзя. Почему, ну, Господи, почему люди, которые меня любят, уходят из жизни один за другим, а те, кому я безразличен, живут?"

Бабушка умерла, как я теперь понимаю, ещё не старой женщиной - ей едва-едва исполнилось семьдесят лет. После её смерти отец с мачехой преподнесли мне первый сюрприз - объявили, что денег в семье едва-едва хватает на самое скромное существование, и поэтому мне придется уйти из университета и искать себе работу. Какую? Они об этом даже не задумывались - просто выбросили меня на улицу, а заодно и из своей жизни. При этом не особенно стеснялись в выражениях.

- Достаточно того, что я с тобой нянчилась восемнадцать лет, отрезала та, которую я все ещё называл мамой. - Пора становиться самостоятельным, давно пора. Отец и так надрывается, чтобы свести концы с концами. Наверное, придется бросить наше дело.

Но я уже знал, что все это неправда. Отец работал не больше, чем всегда, а его дела шли даже лучше. Просто не стало той, которая меня по-настоящему любила, опекала и охраняла, а отцу и его жене я только мешал.

Я мог бы настоять на своих правах, потребовать долю наследства, как я потом узнал, бабушка кое-что мне оставила. Но тогда мне только-только исполнилось восемнадцать, я был домашним, не приспособленным к жизни мальчиком, поэтому сделал то, что сделал: хлопнул дверью и ушел. Ушел к тем, кто обещал мне помощь, поддержку и даже деньги для продолжения учебы в университете, к тем, кто называли себя анархистами.

Ах, какие замечательные лозунги они тогда выдвигали: "Все существующие понятия устарели и нуждаются в переосмыслении", "Священное - вот враг!", "Дерзнем!", "Все или ничего!". Как мне было хорошо и интересно в общежитии Нантера - нового студенческого города-спутника недалеко от Парижа! Там все звали друг друга на "ты", все было общим. Деньги появлялись неизвестно откуда и так же быстро исчезали, иногда устраивались настоящие пирушки, а иногда - голодали по нескольку дней подряд. Там никто не попрекал меня ни русским происхождением, ни "аристократическим гонором". В Нантере я познакомился с Дениз, просто поразившей мое воображение.

Впервые я увидел её на каком-то собрании, точнее, не увидел, а услышал. Все говорили одновременно, перебивая друг друга, путаясь во всевозможных теориях и цитатах, как вдруг раздался сильный, низкий голос, перекрывший остальных:

- Товарищи! Пока мы рассуждаем, буржуазия будет вынуждена прибегнуть к фашизму для подавления рабочего движения. Довольно болтать, пора действовать!

Говорила невысокая черноволосая девушка в огромных, закрывавших половину лица темных очках. Говорила монотонно, без эмоций, не жестикулируя, не повышая голоса. Единственное живое, что в ней было, - это неопределенная улыбка, улыбка презрительного превосходства абсолютно уверенного в себе человека. Большинство собравшихся смотрели на Дениз с раздражением, но мне она представилась ожившим символом Революции, где бы она ни происходила, бунта против буржуа и фашизма, бунта против всего, что я так искренне ненавидел. Но главное, она говорила о том, о чем я иной раз боялся даже подумать. Теперь-то я понимаю, сколько наивности было в этом бунтарстве, сколько позы и самолюбования. Но тогда...

- А мы действуем! - возразил ей один из присутствующих. - Мы, марксисты-ленинисты, считаем, что нужно не конфликтовать с профессорами и администрацией, а бросить всю эту мелкобуржуазную возню к чертовой матери, оторваться от своей среды, пойти на стройки, фабрики... Не руководить! Учиться у пролетариата его революционной стихийности, активным действиям...

- Ты называешь себя марксистом, - презрительно усмехнулась Дениз, - а несешь эту чушь о стихийной революционности пролетариата? Каждому, кто прочел хоть страничку Маркса, должно быть известно, что пролетариат как раз и является главным объектом влияния буржуазной идеологии!

Я ловил каждое её слово. Она была абсолютно права: все рабочие только и мечтают о том, чтобы их дети получили образование и стали обеспеченными буржуа. А мои замечательные родители стремились спихнуть меня на несколько ступенек ниже, лишить всего, принадлежащего мне по праву. Действительно необходимо было активно действовать, иначе к власти снова могли прийти фашисты, от которых моя семья уже пострадала. То, что моя семья пострадала и от пришедшего к власти в России пролетариата, мне в то время просто не приходило в голову, настолько я был захвачен новыми друзьями и впечатлениями.

После собрания я поймал Дениз в коридоре и попросил её где-нибудь встретиться со мной наедине. Она презрительно поджала губы:

- Если ты думаешь, товарищ, что у меня есть время на личную жизнь...

- Кто говорит о личном? - я почти искренне возмутился. - Мне понравилось твое выступление, но я ещё слишком мало знаю, чтобы самому во всем правильно разобраться. Вот я и подумал, что ты могла бы помочь мне в этом.